—Все в порядке, —подытожил Плотий. — Многие твои распоряжения в ближайшие годы еще не раз переменятся, и, хоть ты презрительно отзываешься о деньгах, ты при всем при том остаешься крестьянином, а всякий крестьянин в глубине души убежден, что свое благословение боги иной раз совсем не прочь дать в денежном выражении; стало быть, твое состояние еще умножится…
—Не будем сейчас об этом спорить, Плотий… В общем, как бы там ни было, за вычетом упомянутых сумм половина моих наличных денег предназначается Прокулу, четверть Августу, а оставшаяся четверть должна быть поделена поровну между тобой, Луцием и Меценатом… Ну вот, такова картина в целом…
Затылок, лысина и лицо Плотия налились багровой, даже фиолетовой краской, а Луций поднял обе руки в протестующем жесте:
—Это еще зачем, Вергилий? Мы твои друзья, а не наследники!
—Вы сами признали за мной право распорядиться своим имуществом так, как я пожелаю.
Хромой калека, яростно размахивая палкой, проковылял к самой кровати. «Кто богат, тому и деньги, а у кого нет ничего, тому ни гроша!» — вопил он озлобленно, и, не обезоружь его раб и не изгони снова в небытие, он бы наверняка пустил палку в ход.
—Да, чуть не забыл: я хотел бы еще выделить двадцать тысяч сестерциев на пропитание бедных здесь, в Брундизии.
—Заодно уж и мою долю туда добавь, — пробормотал Плотий, утирая глаза.
—То, что я вам завещаю, — ничто по сравнению с тем, что я от вас получил.
Живое лицо Луция, лицо актера, заиграло иронией.
—Вергилий! Уж не хочешь ли ты сказать, что когда‑либо видел у меня или получал от меня кучу денег?
—А ты не хочешь ли сказать, что не опередил меня в эпической поэзии? Что я не научился у тебя бесконечно многому? Ну что, Луций? Можно ли такое вообще возместить деньгами? По–моему, просто счастье, что у тебя никогда нет денег и они постоянно тебе нужны, — по крайней мере эта сумма не совсем пропадет даром…
С лица Плотия багровость так и не сходила; теперь его толстые щеки налились обидой и гневом.
—Мне ты никакими стихами не обязан, и я достаточно обеспечен, чтобы обойтись без твоих денег…
—О Плотий, неужели я осчастливлю этого вертопраха Луция, а тебя оставлю ни с чем? Вот уж тридцать лет, как вы мои друзья, и ты помогал мне не меньше, чем он со своими стихами; а уж сколько денег я от тебя получил — о том я и не говорю… Вы мои самые давние друзья, всегда вы были заодно, стало быть, и в наследстве вам должно быть заодно, и ты его примешь, должен принять, я тебя прошу…
«Твой самый давний друг — я», — вставил тут отрок.
—А кроме того, ты ведь тоже крестьянин, Плотий, и то, что ты сказал обо мне, в полной мере относится и к тебе… — (Ах, как стало опять тяжело говорить…) — Но я не хочу, чтобы моим друзьям напоминали обо мне только суммы и цифры… Мои жилища в Неаполе и Риме, вся утварь, личные вещи… Все мои друзья — ты, Плотий, и ты, Луций, но и Гораций тоже, и Проперций… Возьмите там все, что понравится из вещей… особенно из книг… все, что понравится и что сможет напоминать вам обо мне… а остальное отдайте Дебету и Алексису… мой перстень…
Плотий с силой ударил себя сжатым кулаком по тугой ляжке.
—Все, прекрати! Чего–чего только не надумал нам насовать!..
Все зримое снова отодвинулось вдаль, и шумный протест Плотия доносился будто из ваты; хорошо бы и в самом деле прекратить, но надо было еще так много, ах, так много сказать:
—От вас… от вас мне ведь тоже нужна ответная услуга…
«А от меня тебе ничего не нужно? Меня ты просто отсылаешь — и все?» — пожаловался Лисаний.
—Лисаний…
—Да скажи ты нам наконец, куда запрятался этот мальчишка?
В самом деле, куда он запрятался? Впрочем, теперь и Плотий был видим и слышим немногим яснее, чем Лисаний; он вдруг точно так же запрятался где‑то в недостижимой дали, будто за плотным стеклом, и оно все более мутнело, словно превращаясь в свинцовый заслон.
Потребует ли Плотия назад свое кольцо?
—Уж не должны ли мы отыскать для тебя этого загадочного юнца? — пошутил Луций. — Не это ли услуга, о которой ты просишь?
—Не знаю…
«Я здесь, о Вергилий; я, Лисаний, стою пред тобой, протяни только руку… О, вот моя рука, возьми ее!»
Неимоверных усилий стоило поднять руку; она никак не хотела повиноваться и все хватала воздух, цеплялась за пустоту, за ничто и ничто.
«Всякий глаз, всякий вырванный глаз я вставлю снова. — То был голос врача. — Погляди в мое зеркало, и вмиг станешь зрячим, как встарь».
—Уже не знаю…
То слова ли раздались сейчас? Что это вдруг упало в пустоту? Эти слова или что‑то совсем другое? Только что звучала вполне понятная и безусловно его собственная речь, и вдруг ее нет, она соскользнула в ничто, превратилась в невнятный лепет, потерялась в сумятице голосов, объятая льдом и огнем.
А хромоногий калека уже снова был тут как тут, и вместе с ним — необозримая вереница теней, такая длинная вереница, что жизни не хватило бы исчислить их всех; воистину собрался сюда весь город, нет, много городов, — нет, все города и веси земли, и все шаркали и шаркали по каменным плитам шаги, и толстая старая карга вопила: «По домам! Марш домой! А ну, марш домой!»
«Вперед, — приказал калека, — а ну, вперед! Считаешь себя поэтом, чем‑то особенным, —а ну, вперед, ты один из нас…»
«Тащите его вперед, он разучился ходить, его надо нести!» добавила толстуха в подкрепление приказа.
Громовой хохот женщин перекрыл эти слова, их вытянутые пальцы как‑то непристойно — хоть и ничего собственно непристойного не происходило — указывали на квартал трущоб, куда как раз заворачивала вся процессия. Вниз по ступенькам спускались они, и конца этой процессии не было видно, так далеко вела лестница вниз, но в ораве ребятишек, кувыркавшихся по ступенькам и шнырявших меж коз, львов, лошадей, был и Лисаний, и, вооруженный факелом— погасшей, обугленной стылой головешкой торчал факел в его руках, —он весело кувыркался и боролся с другими, как будто только и осталась на свете одна эта игра.
—Выходит, ты все же привел меня обратно, Лисаний, —а ведь сознаваться в этом ни за что не хотел!
И, гляди‑ка, Лисаний на это вообще ничего не возразил; будто по чужаку скользнул он по нему взглядом, чтобы тут же предаться снова своей игре.
Все ниже и ниже, ступень за ступенью…
Плотий же, который тоже сидел в носилках, свесив толстые ноги через край, сказал осторожно:
—Обратно? Что ж, конечно, мы приведем тебя обратно, вернем к жизни.
«Уйдем отсюда, — взмолилась Плотия, —здесь такой мерзкий запах, такая вонь».
Да, здесь смердело: каждая подворотня, пастью зиявшая в обшарпанной стене, дышала тошнотворным духом нечистот, смрадом трущобного чрева, и зловоние источали умирающие голые старцы во мгле подземелий. Август тоже лежал там и скулил.
Все ниже и ниже, ступень за ступенью, хоть и спотыкаясь, но неуклонно…
Толпы, толпы народа, в жажде кумиров, в жажде торжеств. И посреди них, посреди этих толкущихся, теснящихся толп сидел и писал Луций; он сидел, погрузившись в работу прямо‑таки с головой, и писал, записывал все, что вершилось внутри и вовне, и. не прекращая писать, поднял голову:
—Что мы должны для тебя сделать, Вергилий? О какой услуге ты просил?
—Записывать, все записывать…
—Завещание?
«Зачем тебе завещание? — Тонко и колюче прозвучал голос Плотии, как настырный комар, чтоб тут же взмыть трепетной стрекозою. — О, ни к чему тебе оно, ибо вечно ты будешь жить, в вечной жизни со мной».
Тщедушный смуглый сириец с оборванной цепью на шейной колодке—а куда же делся его одноглазый собрат? — взбегал вверх по лестнице, перепрыгивал через ступеньки, проталкиваясь сквозь толпу, и взахлеб вопил: «Настал золотой век!.. Сатурн правит миром!.. Кто был наверху, тот теперь внизу; кто был внизу, тот теперь наверху… Кто помнил, пускай забудет; кто забыл, пускай вспомнит… А ну, спускайся, иди сюда, старый поросенок!.. Что было, что будет— все едино, вовек, вовек, вовек!»