Изменить стиль страницы

Плотий заметил:

Если ты собираешься всего лишь дополнить прежнее завещание, а не менять его, то ты можешь сказать все очень кратко.

Нет, Плотия не показывалась. Зато из роя теней возникали другие образы, вроде бы отдаленно знакомые, но и с трудом распознаваемые, ибо они тотчас же снова расплывались в тумане, — пестрая братия, выпивохи, обжоры, шлюхи в белокурых накладных локонах, трактирные служки и смазливые эфебы. На мгновение возник Алексис, насколько можно было распознать его со спины, он стоял на борту корабля и всматривался в воду, в которой плескались всякие отбросы. А отрок молвил призывно и печально: «Вместе прошли мы все эти пути, по всем ним тебя провел я; вспомни же, вспомни…»

Многие мне знакомы…

Это ты уже диктуешь? —спросил Луций.

Многие мне знакомы… — Нет, никого уже было не узнать, только одного–единственного он еще узнавал, и это его удивило: ведь прощание с Октавианом было таким мучительным и бесповоротным, разве можно его повторить? Ан вот, вопреки всякому уговору, Октавиан снова появился: в стороне от клубящегося роя теней стоял он у канделябра, и, хотя сам был невидим, темные глаза его вперились в раба, дабы тот позволил ему говорить. «Говори, — распорядился раб, — прикажи ему». И Цезарь приказал, и то был, по сути, совсем не приказ. «Дозволяю тебе, Вергилий, —сказал он, — обделить наследников по первому твоему завещанию в пользу твоих рабов», — $1Да будет так; я не забуду рабов, но еще я должен распорядиться об «Энеиде» и ее издании». — «О поэме я позабочусь сам».

Этого мне недостаточно.

«Вергилий, ты понимаешь, с кем говоришь?»

И отрок сказал:

«Цезаря нынче взошло светило, сына Дионы,

То, под которым посев урожаем обрадован будет,

И на открытых холмах виноград зарумянится дружно».

Понятно, — сказал Луций. — Ты хочешь распорядиться насчет издания «Энеиды»… А чего тебе недостаточно?

Отрок солгал; никакого светила не видно, и уж тем более той звезды возвещенной, дабы сияла она в предстоящей зрелости века; о, затмилась, растаяла звезда встречи, звезда, под знаком которой стоит познанье и узнаванье, великая откровенная тайна, что останавливает полый поток времени, исполняя его собою, и открывает новый исток, таинственно–неудержимый… Нет, отрок солгал, ничего этого не видно, еще не видно! «Еще нет, но и уже!»

Чья это речь? Отрока или раба? Оба направили взоры к востоку, оба слились в новом единстве этого к востоку обращенного взора; и на восточном краю небосвода должна воссиять звезда.

«Юлиев звезды на западе светят, — рек Цезарь–невидимка, — но ты не узришь их боле, Вергилий… Неужели вовек не угаснет твоя ненависть?» — «С любовью посвятил я «Энеиду» Августу, но превыше его бытия восстала новая звезда».

Цезарь больше не отвечал; безмолвно потонул он в незримости.

«Энеида»… — Плотий как‑то странно шмыгнул носом и пригладил обеими руками венчик седых волос на своей голове. Да, «Энеида»… Вечно будет сиять в ней звезда Юлиев.

Насколько я понимаю, прежде всего надо включить в новый текст посвящение «Энеиды» Цезарю, —сказал Луций и, обмакнув перо в чернильницу, весь внимание, стал ожидать более точных указаний. Но он ждал напрасно. Ибо чернильница, в которую обмакнул он перо, была не чернильница вовсе, а пруд перед домом в Андах, о, и стол, за которым он сидел, не был обычным столом — откуда ни возьмись, выстроилось на нем все андское подворье, усадьба, отходящая ныне Прокулу, а за нею, будто ее уменьшенный слепок, маячил склеп, узилище, возведенное из серых свинцовых плит, и, отливая золотом, завихряясь, смешивались с волнами пруда волны гавани в Позилипе. О, не в чернильницу, а в пруд окунул Луций перо, и легкие круги неслышно разбегались от этого места к берегам, где плескались угки и гуси; ворковали голуби на голубятне, а помимо того бесчисленные толпы людей обступили стол в ожидании завещанной им доли, но если еще можно было понять, что и Цебет был в этой алчущей наследства толпе, коль скоро ему предстояло отныне жить на подворье, то уж совсем неподобающим было явление Алексиса, развинченной походкой приблизившегося по извилистой въездной аллее и повсюду теперь шнырявшего. Непристойной была эта толкотня у стола, настолько непристойной, что вынужден был вмешаться раб, но лишь с большой неохотой позволили люди оттеснить себя снова в туман незримости; все это продолжалось довольно долго, а когда наконец уладилось и стол перед Луцием снова был пуст и чист, тот уже с некоторым нетерпением в голосе напомнил:

Я жду, Вергилий.

Ах, будто это так просто — снова взять себя в руки; Луций мог бы и сам сообразить.

Сейчас, мой Луций…

Не торопись… спешить некуда, — вмешался Плотий.

Прежде послушайте меня, друзья… Вы помните, что сказал Август?

Разумеется.

Так вот… Цезарю известно мое первое завещание, и я считаю, что и вы, ближайшие мои друзья и помощники, должны его знать…

Мы не одни, — прервал его Луций и указал на раба.

Раб? Да, я его узнал…

Узнать и быть узнанным… Встреча навек, сцепленье навек, сцепленье душой и телом — с тем, кто влачит цепь.

Разве ты не собирался отослать раба, прежде чем говорить о завещании?

Странно, что Луций решился это высказать, то была почти дерзость, но все обошлось: раб с недрогнувшим лицом мгновенно покинул комнату и в то же время остался в ней —будто удвоился.

Плотий, скрестив руки на животе большими пальцами наружу, заключил:

Вот и прекрасно, теперь мы одни.

И тут его отчитала Плотия — грубо, презрительно: «Зачем вам быть одним? Одиночество нужно для любви; а вы‑то — вы толкуете о деньгах».

Не о деньгах, совсем не о деньгах…

Как могла Плотия так говорить? Сколь она ни далека от него, должна же она знать, что вовсе не о деньгах и не о богатстве идет речь.

Ты и прежде распорядился насчет своих денег и сейчас распоряжаешься насчет своих денег, —решительно возразил Плотий. — А все остальное, что ты говоришь, —вздор.

К счастью, на это можно было ответить, не выдавая и не обижая Плотии:

Деньги мои мне достались милостью и щедротами моих друзей, и будет только справедливым вернуть их им… Потому‑то я все еще сомневаюсь, вправе ли я, как распорядился в прежнем завещании, оставить так много моему брату Прокулу, хоть я и очень люблю его за прямоту и незлобивый нрав.

Вздор все это, вздор.

Добрый старый обычай, равно как и благо государства, предписывает, чтоб имущество оставалось в семье, чтоб оно охранялось и приумножалось, — ухмыльнулся Луций.

А уж если говорить серьезно, Вергилий, — заключил Плотий, — ты имеешь полное право и даже должен распорядиться своим имуществом так, как пожелаешь; всем, что тобою нажито, ты обязан только себе самому и своим трудам.

Плоды трудов моих не идут ни в какое сравнение с теми благами, что достались мне от щедрот моих друзей, и потому я распорядился, чтобы моя римская вилла на Эсквилине, равно как и дом в Неаполе, возвращены были Цезарю, а поместье в Кампании — Меценату… Я прошу далее Августа позволить Алексису, уже давно живущему в доме на Эсквилине, жить там и впредь, и о такой же милости прошу Прокула для Цебета — дабы этот юноша, коему ввиду его хрупкого здоровья, но также и ввиду поэтических его наклонностей деревенская жизнь всегда была полезна, даже необходима, в любое время мог рассчитывать на приют и кров в Андах… А самое лучшее для него, наверное, чтоб он там еще и немного возделывал землю…

Больше эти двое ничего не получат?

Нет, получат… То, что мое состояние в наличных деньгах далеко превышает мои потребности, что оно я бы сказал, вопреки моей воле, но по воле моих друзей—исчисляется несколькими миллионами, —это ни для кого не секрет, тем более для вас… Из этих денег я завещаю обоим — и Алексису и Цебету — по сто тысяч сестерциев; я назначаю там и другие, более мелкие суммы, уж не буду их все перечислять… надо только еще добавить к ним суммы, которые я оставляю своим рабам…