Изменить стиль страницы

Нет худа без добра. Мать отвезла меня в Селезнево, а сама, попроведав Катю, уехала обратно.

Сначала мать хотела оставить непослушника у Кати, но та часто кашляла, и тетя Лиза настояла на том, чтобы я пожил с годик у них.

Радости моей не было конца.

Моим лучшим другом помимо Раи и Лиды стал селезень. Утром, едва протерев глаза, я бежал к нему.

— Селя, Селя, Кряша! — брызгал я из утиного корыта на селезня, гладил его по зелено-золотой голове, по спине, просовывал палец в перышки на хвосте, завитые колечками.

Селезень терпеливо сносил мои ласки, отряхивался, выкрикивал непонятно что и вел уток к Елабуге. Сестры-пятиклассницы забавлялись со мной как могли.

Пенек — учительский стол. Бревно — класс из одного ученика. А учительниц целых две. Урок немецкого. Проводит Раиса Геннадьевна.

— Селезнев, не вертись по сторонам, — дотрагивается Рая прутиком-указкой до моей головы. — Аффе — обезьяна. Повторяй за мной. Аффе — обезьяна. Кнабе — мальчик. Как тебе не стыдно, Селезнев! Ты такой невнимательный, ужас. Обезьяна. Мальчик. Хорошо.

За пенек усаживается Лида:

— Дети, Раиса Геннадьевна ваша заболела. Немецкий буду вести я. Звать меня, дети, Лидия Геннадьевна. Итак, продолжим наш урок. Вы уже выучили обезьяну, мальчика. Теперь новые слова. Элефант — слон, эле-фант — слон. Запомнили. Э-э… Мутер — мать. Фатер — отец. Селезнев, скажи, пожалуйста, Селезнев, э-э, что такое мэдхен? Да, это вам еще рано. Как будет по-немецки слон, а?

Мне ученье надоело, и я сострил:

— Конфетный фант Эле. Фантик Эле. А можно целый фантище.

В наказание девчонки закрыли меня в хлеву. В хлеву темно, тихо. Пахнет кислым навозом. В солнечные лучи, протянутые словно пряжа из маленького оконца, попалась большая зеленая муха. «З-з-з» — бьется она в окошко, соскальзывает на рамку, отдыхает, снова мечется, щелкает меня по щеке и, падает в навоз.

Совсем тихо. Кто-то копошится в углу. Страшно. А вдруг это дедушко-соседушко следит за мной? Меня передернуло от озноба. Бр-р. Тихое квохтанье. Да это ведь курица несется.

«Учительницы» сжалились надо мной, выпустили. Не обращая на них внимания, я стремглав припустил на утиное крякание. Селезень привел перед грозой свою семью.

По большаку завихрилась, зазмеилась пыль. С писком чиркнули над землей возбужденные стрижи. За Елабугой, за лугом всполохнуло. Потемнело. Притих ветер. Зелень приготовилась к празднику дождя, чтобы после освежения выпрямиться, как бы народиться заново.

Могуче клубится туча и нависает черным животом над Селезневым. Первая, самая крупная капля пробивает пыль на большаке, поднимает грязный столбик.

Куры на завалинке опустили хвосты, будто похудели. Утки сбились в кучу у хлева, о чем-то лопочут.

Тяжелый дождь быстро перебирает тополиные листья. Слабые сбивает, крепкие очищает от пыли и тли.

Забурлил по кювету бражный поток, покачивая лопухи. Потемнели избы и ворота. Полыхнуло — сухо и близко треснул гром.

Я на задах у прясла соорудил из конопли и лопухов балаган. Теперь вместе с сестрами забрался в него. Шуршит по крыше дождь. А в балагане сухо и уютно. Только иногда зябкая дрожь пробегает по нашим спинам, и мы еще плотнее прижимаемся друг к дружке. Девчонки от грома вздрагивают и с опозданием зажимают уши.

Дождь лил как из ведра. Мы заткнули все щели балагана, и все же после молний расползались кое-где на листьях зелеными светляками отблески.

Ливень успокаивался, становился ровнее. Гром рассыпался на шары, которые катились за Согру, собирались над лесом опять в гром. И вот уже, размагниченный, он не мог собраться вновь и затих.

Душистая свежесть перебила тяжелый запах полыни и лебеды. Мы выползли из шалаша. Чудо из трех радуг ослепило нас. Нижняя, самая яркая радуга стояла на елабужских лугах. Вторая парила над первой, а третья, маленькая и бледная, возносилась к светлеющим небесам и растворялась в них.

Слепой дождик пролился, приподнялся и опустился на Согру. Мне он представился в образе чистенького старичка с серебристой шелковистой бородой и с открытыми невидящими глазами. Слепой дождь добрый, и хочется, чтобы он шел дольше.

Дождик, дождик, пуще —
Будет травка гуще,
Толще каравай —
Весь день поливай.

Послушался дождь меня и ударил сильным пучком так, что запузырились лужи.

Бегу я с сестрами к радугам по чистым травяным лывам. Гусиная травка застревает между пальцев. Рвут ноги травку, сдирают пальцы крохотные листочки и белые цветики, которые смываются водой и с брызгами прилипают к голяшкам и одежде…

Но что это? В огороде Сидора Ренева народ. Бабы голосят. Просунулись мы среди взрослых — бог ты мой, что гроза с дедом Сидором наделала! Лежит дед на земле расхристанный, в длинной домотканой рубахе и в коротких полосатых портках. А сам весь черный-черный.

Секлитинья руководит отхаживанием. Мужики старика закапывают в землю, торопятся. А то разрушит электричество дедов организм. Наказал господь Сидора Ренева. Нечего было в грозу в подсолнухах сидеть. Вся деревня срам его видела — хоть на Согре не появляйся. Блестит точно зеркало. А тут богу в глаза зайчики пустил и прогневал его, тьфу ты, господи, прости грехи наши.

Закопали деда — только лицо чернеет и топорщатся белые брови и усы.

Прискакал Сидоров сын, дядя Петро. Соскочил с коня, растолкал всех и бухнулся отцу на грудь, засыпанную землей.

— Ты, это, батя, кончай, слышь-ка. Отходи ты, мать его, отходи, не балуй. Только вертайся. В церкву сгоняю помолюсь за тя. Слышь, батя. Ешшо камаринску с внучком Федькой отчебучим. Слышь, батя, — долго упрашивал девяностолетнего отца дядя Петро и подгребал землю с мокрой травы. Пополз к грядке и стал ладошками на коленях носить жирную землю и бросать на отца.

Вздохнул дед, ожил.

— Батя! — стал лихорадочно сгребать землю с отца Петро. — Батя, жив! Камаринску, батя. С Федькой, с внучком. Все приходите, слышите. Все! На день рождения. — Поднял отца на руки и понес в избу.

Наделала гроза дел, надолго осталась в памяти селезневцев.

Сколько слышал я уже взрослым о воскрешении убиенных грозой! Отходят, сказывали, многие из них.

Селезневцы, святая простота. Издревле храните в себе преклонение перед матерью-землей. Понадеялись на нее и деда Сидора спасая. Теперь, когда стал я шибко грамотным, знаю, что она, земля-матушка, в электрических бедах не помощница, а помеха. Может, земля селезневская необычная и очистила все-таки Сидора Ренева от губительных электрических зарядов? Навряд ли. И все же сильна селезневская земля, коли взрастила такую крепь, как дед Сидор.

Славное мое Селезнево, явило ты мне после разлуки с тобой великое чудо — воскрешение человека.

Сколько еще доброго и чудесного подаришь ты мне за счастливейший год моего детства!..

Рыжий, со звездочкой

Корову тетя Лиза пока не завела. Молоко приносила соседка, тетя Маша Обердорф. Детей у них с Диттером, Дмитрием Ивановичем, не было, и они всячески приваживали меня к себе и почему-то называли «зиротой».

Тетя Маша доверяла мне пригонять из стада толстую, с выменем до земли корову Марту. Марта уже привыкла ко мне и, завидя меня за околицей, ласково мычала и пыталась лизнуть.

Марта была корова умная. До меня она сама преспокойно приходила домой, сбрасывала рогами жердь с загона и, вытянув голову, мычала от баса до фальцета. Не каждая корова так могла.

Иногда я ходил на зимихинскую молоканку, где работала бабушка Лампея, и не встречал Марту. Доить ее тогда было трудно: не стояла она спокойно и все обиженно мычала.

С молоканки возвращался я по большаку и всегда заглядывался на домик Еропкина. Домик как домик, покрыт дерном, ставни, калитка, горбатый, как и его хозяин. Колдует в нем над фотографиями одинокий горбун Еропкин.

Но вот однажды возле еропкинской избушки меня встретил рыжий теленок со звездочкой на лбу. Он тяжело уставился на меня и набычил голову. Я опустил глаза.