Изменить стиль страницы

А комната была в смятении.

Бегал из угла в угол Воевода. Клубился дым папиросы. Метались, шуршали цветы. Шлепали головками о порог с крючком, сорили увядшими лепестками. Ветер горстями швырял в комнату пергаментно хрустящие листья. Хлопал шторой, как флагом, взвеяв ее к потолку. Сорвал со стола, закрутил по комнате листки бумаги. Бурно листал сразу две книги. Вцепился в лохматое, зеленое, будто обросшее молоденькой травкой одеяло. Крутился под ним котенком, вздувал пузырем. Скользили, прыгали по стенам тени и солнечные пятна.

«Проклятые, проклятые, — вихрились мысли у Воеводы, — и когда это все кончится?! Стальные нервы и те лопнут!»

Воевода ярко представил своих недругов. Он мысленно выкрикивал в глаза им правду. Завистники, интриганы не могли простить жене, Галине Александровне Чайке, ее таланта! Что из того, что, играя Офелию, она выглядела пожилой женщиной? Разве это главное? Мастерство — главное!

Ветер сбросил журнал. Тот шлепнулся, как жаба.

Галина была красивой, и кому же еще, как не ей, играть роли «молодых героинь»? Правда, у нее глуховатый, низкий голос, а теперь даже с сипотцой — много курит. Но тут не только закуришь, тут и запьешь!

Ветер залез под испанцев на стене, толстая бумага затрещала, вылетела кнопка, угол обвис, как слоновье ухо.

Воевода с дребезгом закрыл дверь, пинком загнал крючок в петлю. Медленно опустились от потолка легкие шторы, занавесили окна. Зеленый пузырь на раскладушке будто прорвался, осел.

Воевода любил жену. Ему хотелось украшать ее. Он даже фамилию сменил ей в память о чеховской пьесе. В «Чайке» жена играла Нину Заречную. Это завистники шипели по всем углам! Это ничего не смыслящие рецензенты бормотали со страниц газет: «Бледно, невыразительно!» Это с бездарными директорами и главными режиссерами приходилось сражаться, требуя Чайке лучшие роли. Но зато уж, когда Воеводе случалось самому работать главным режиссером, она играла все, что хотела: и юную Джульетту и грациозную Офелию… Актеры фыркали, директора протестовали, и приходилось менять театры.

«А чем хуже других она играет?!» — мысленно кричал кому-то Воевода, потрясая кулаками.

— Мерзавцы! — уже вслух пробормотал он. — В театре умеют мучить друг друга!

Весной приехал Скавронский. Главный режиссер просмотрел спектакли и сразу же пригласил Юлию Сиротину. По театру поползли шепотки: Воевода и Скавронский не уживутся.

Сегодня первый сбор труппы. И сегодня же распределялись роли в «Оптимистической трагедии».

«Ну, если не дадут Чайке играть роль комиссара хотя бы в очередь с Сиротиной, театр разнесу», — думал он.

Дверь в другую комнату пробороздила на желтой краске полукруг. Она была приоткрыта. Чайка задумалась у зеркала, ссутулилась.

«Довели!» — Воевода бросился к столу, схватил пьесу. Раздражение прибывало. А для творчества нужны ясность, покой. Швырнув книгу на диван, надел пиджак.

— Деточка, я — в театр, — поцеловал жену в голову и выскочил…

Чайка

Чайка тревожно посмотрела вслед мужу. Прокусила мундштук папиросы, красный от губной помады.

Комната была увешана коврами, тюлем, салфетками. Белизна скатертей и штор напоминала о первом снеге. Сильно пахло духами. Но сегодня ничто не радовало. При имени Сиротиной у Чайки в душе поднималась мутная волна раздражения, желчи и неуверенности в своих силах. Но в этой неуверенности, похожей на боязнь, она не сознавалась даже себе.

Темнела чугунная пепельница — голая русалка с рассыпанными косами. Чайка положила на них дымящуюся папиросу. В зеркале увидела свое лицо, и тоска охватила сердце.

Когда, два года назад, заметила, что щеки стали немного одутловатыми и обвисшими, а под глазами уже подушечки, а на виске седой волос, она проплакала всю ночь.

Это были самые горькие слезы в ее жизни.

Грозные следы времени Чайка отметила первая. Потом дело пошло быстрее, и уже через два года о ней говорили: «пожилая». Фигура ее становилась грузной. Теперь она даже перед мужем одевалась тщательно. Платья покупала пестрые, косынки светлые. Постепенно Чайка смирилась и только иногда, при виде хорошенькой девушки, сердито смотрела в небо.

Но сегодня впервые до боли ясно почувствовала бессилие перед напором молодости и свежести, которой, конечно, хоть отбавляй у этой счастливицы Сиротиной.

Чайка вздохнула и начала искусно покрывать лицо румянами. Волосы, — щеки, губы, ногти — все теперь накрашено. Это и самой ей противно. Но еще противнее старость, которая брела к ней. Кто же это сказал: «Страшно не то, что мы стареем, а то, что, старея, остаемся молодыми»? И Чайка действительно чувствовала себя в душе такой же, как десять-пятнадцать лет назад. Она была уверена, что на ярко освещенной сцене, загримированная, в хорошем парике, в изящном платье, она выглядела совсем молодой. А когда по роли ей говорили о любви, гибли из-за нее — на миг мерещилось, что все по-прежнему. Нет, она без боя не уступит своего места в театре!

Зажав отверстие в стеклянной виноградной грозди, наполненной духами, Чайка опрокинула ее, несколько раз приложила мокрый палец к губам. Дыхание, смешиваясь с запахом духов, будет свежее.

Прибежала Полыхалова в ярко-желтом платье, усеянном черными цветами.

Почти каждая актриса считает себя «молодой героиней». Полыхалова тоже была уверена, что она создана для ролей «молодых героинь». Но она не только «героинь», но вообще почти ничего не играла. Ее держали только из-за отца — Дальского. Она чувствовала это и злилась, говорила, что ее затирают.

Сначала она недолюбливала Воеводу и восхищалась Скавронским: «Изумительный режиссер!» — а потом, когда он снизил ей зарплату, принялась твердить за кулисами: «Какой это режиссер? Ремесленник!» — и мгновенно сдружилась с Чайкой, увидев в ней союзницу против Скавронского. Теперь она уже везде восклицала: «Воевода — вот это режиссер! Блеск! Кое-кому сто очков даст!»

Но Галина Александровна не любила ее: «Беспринципная! Моментально продаст!»

— Приехала новая героинька-то, — зашептала Полыхалова.

— Уже? — резко повернулась Чайка.

— Вчера. Сейчас удостоилась знакомства с ней. — Полыхалова села на кушетку, закурила, пуская дым через ноздри. Ее желтоватые глаза горели.

Чайка приняла равнодушный вид и, подкрашивая ресницы, спросила небрежно:

— Ну и что же, как она?

— Да нельзя сказать, чтобы «ах». Видно, зеленая. Берут непроверенных, а потом придется снимать с ролей! Ужас! Говорят, Скавронский пригласил ее на роль комиссара в «Оптимистической». И на «Таню». Это безумие! Это просто безумие! Ну, Таня куда еще ни шло! Но комиссар! Женщина-коммунистка приезжает комиссаром — и куда? — к анархистам! — и когда? — во время гражданской войны! Эта банда не признает ни бога, ни черта! А она зажимает их в кулак! Ты представляешь, что это за властная женщина должна быть? А тут выйдет на сцену какая-то девчонка! Да ее сразу же сотрут в порошок! Что только думает Скавронский? Ей не комиссара, а гимназистку играть!

— Да-a, Скавронский может обжечься! — задумчиво согласилась Чайка.

— Я голову даю на отсечение, провал обеспечен! Уж кому как не тебе играть эту комиссаршу!

А сама думала: «И Чайка не сыграет. Я должна играть!»

— Между прочим, любопытная деталь: у этой Сиротиной внезапно умерла сестра, вдова. И Сиротина взяла ее мальчиков. Один одного меньше. А самой-то Сиротиной всего двадцать четыре. И вдруг себе на шею — двоих! Связала руки! Попробуй-ка выйди замуж с таким колхозом. И чего, спрашивается, жизнь свою калечит? В детдомах очень хорошо. Есть прекрасные интернаты. Старшего могла отдать в Суворовское. А тут еще ей такие роли! Не представляю, как она сумеет сразу и работать и возиться с ребятишками! Ведь их нужно накормить, напоить, обмыть, обшить!

Чайка перестала пудриться, слушала с интересом.

Все в театре после ремонта сияло: фойе, зал, лестницы, мебель, люстры. Стены — нежно-салатного цвета, огромные окна — от потолка до пола. Гардины, шторы — из белого бархата. Вдоль стен — пальмы с волосатыми стволами. До блеска натертый паркет слегка пружинил и поскрипывал, как будто обувь у всех была скрипучей.