Изменить стиль страницы

Напрасно Коваль пытался протестовать, опровергать, называть вздорными утверждения секретаря парткома — Фалдеев и не думал менять свою позицию. Напротив, он требовал снять Коваля с поста начальника стройки. И хотя причину пожара еще не выяснили, а конкретным виновником считался сторож, чувствовалось, что весь состав парткома, кроме Бутина, на стороне Фалдеева. Тщетно доказывал Бутин, что партком не правомочен решить вопрос о снятии с работы начальника строительства. Чувство перестраховки оказалось сильнее логики — и партком принял решение: освободить Коваля от занимаемой должности.

Поздним вечером по пути домой Коваль зашел на квартиру начальника почты. Тот уже лег в постель и был порядком удивлен столь поздним визитом самого Коваля.

— Мне срочно нужно в Хабаровск, — сказал тот, нервно расстегивая воротник кожаного пальто, подбитого мехом. — Когда будет почта?

— Должна быть с часу на час, — скрипучим голосом ответил старичок. — Успеете собраться, товарищ начальник?

— А вы задержите, — приказал Коваль.

Час спустя двое саней, запряженных цугом, под переливчатый звон ботал лихо слетели со взгорка на лед Амура и помчались по узкой колее, пробитой среди торосов. На задних санях, утонув по самую макушку в огромном тулупе, сидел начальник строительства.

…Глуха и безмолвна декабрьская ночь на Амуре. Кругом — сумеречный простор торосов. Вверху — алмазная россыпь холодных звезд. Справа и слева чернеют полосы тайги, и нигде ни единого огонька — белое безмолвие. Мороз давит все сильнее и сильнее; ухает, стонет лед на Амуре.

Под мерный топот копыт, скрип полозьев и однообразный перезвон ботал Коваль перебирает в мыслях свое прошлое.

Кому случалось ехать зимней дорогой, когда надолго остаешься наедине со своими сокровенными мыслями, тот хорошо знает, как ясно и сосредоточенно думается в такую пору. Тогда вдруг начинаешь понимать все, что осталось позади, и видеть каждую деталь, казалось, давно забытую и малозначащую; тогда по-новому оцениваешь все, что делал и говорил, чем восторгался и что огорчало.

В дороге Коваль по-новому перетасовал в уме все, что произошло в его жизни с тех пор, как он был вызван в наркомат и получил назначение на Дальний Восток. Теперь он понял, что его все-таки пугало это задание: в невиданно короткие сроки вдали от промышленных центров, на краю земли, в таежной глуши построить завод, по масштабам и уровню техники не уступающий первоклассным зарубежным заводам. Почему же он не отказался? Сейчас ему ясно: помешало честолюбие. Честолюбивая мысль, что доверяют эту небывалую стройку не кому-нибудь, а именно ему, что Центральный Комитет уделяет первостепенное значение его стройке, подхлестывало Коваля и поддерживало в нем организаторское вдохновение. Был ли он честен перед собой, перед ЦК? Да, он был честен и перед собой, и перед партией, если не считать, что все время скрывал обуревавшую его не только в первую минуту, но и впоследствии трусость, иногда даже панику. Но ведь это бывало в нем и тогда, в семнадцатом году, когда он ушел из партии эсеров и вступил в партию большевиков, а потом был комиссаром на фронте гражданской войны; тем не менее Коваль меньше всего искал оправдания себе. Напротив, он выискивал ошибки, которые допустил на протяжении этого небывало трудного периода своей жизни.

В сущности, что произошло за минувшее лето? На пустое место, очень неудобное для жилья, переселился большой отряд разношерстных людей, чтобы построить завод и город. Огромное переселение людей. Переселение… Вот она, его первая ошибка: он не дал себе труда изучить материалы, касающиеся истории переселений, особенно переселений русских крестьян в Сибирь и на Дальний Восток. А ведь переселение, которое он возглавил, куда более сложное, чем те, что были прежде. Это переселение не во имя поисков личной выгоды и обогащения, как бывало раньше, а во имя насущных интересов социализма; и потому он, Коваль, был занят больше будущим, чем настоящим. Вот почему он растерялся в первые дни, когда вдруг недостало ложек, мисок, чанов для закваски хлеба, постелей, палаток для жилья, когда обнаружилось, что не хватает топоров, пил, точил, подпильников, лопат, кайл, совсем нет багров… Ответственные люди? Да, в первое время он слишком положился на них, а потом ударился в другую крайность — вовсе перестал полагаться на других и сам встревал во все мелочи, упуская главное.

Но люди! Люди-то были — комсомольцы, молодежь! Их невиданная стойкость не удивляла его — в гражданскую войну он сам водил в атаку комсомольский батальон и видел, как эти люди могут умирать и побеждать. Но одно дело атака — вспышка, мгновенный взрыв всей энергии, всей стойкости, заложенной в человеке. Здесь же бесконечная атака, длительный штурм (недаром и слова родились — «штурм тайги»), который должен продолжаться до тех пор, пока не будет построен завод. Ковалю все время казалось, что он, начальник стройки, слишком мало делает для этих людей — все лето они недоедали, нередко ходили босыми, оборванными, работали от зари до зари. Они молоды, им девятнадцать-двадцать лет, а хоть какое-нибудь развлечение он предложил им? И это была вторая его ошибка, которую Коваль теперь ясно понял: он мало делал для этих юношей, жертвующих своей молодостью во имя Родины.

О своих отношениях с Фалдеевым Коваль почти не думал — ему не хотелось касаться даже мысленно того кошмара, которым был для него пожар конторы и последнее заседание парткома. Фалдеева он считал карьеристом, грубияном и тупицей и был уверен, что вмешательство крайкома партии исправит ошибки, допущенные парткомом, и все станет на свое место…

Почтовые станки, где обычно менялись лошади, отстояли один от другого на двадцать — тридцать километров. Не успевал Коваль сбросить тулуп в грязном, пропахшем конской сбруей помещении и присесть к раскаленной докрасна железной печке, как являлся новый ямщик.

— Которые тут пассажиры? — кричал он. — Айда в сани, кони запряжены!

Лишь где-то за Троицким из-за поломки саней удалось побыть в тепле. Завернувшись в тулуп, Коваль лег на общие нары, занимающие половину избы. Сквозь дрему невольно прислушивался к голосам ямщиков, доносившимся из-за стены. Но вот он насторожился, услышав слова «Пермская стройка» — в приамурских селах так называли Дальпромстрой.

— Вот тебе крест святой, не брешу, Иван! — гудел простуженный бас. — От верного человека слыхал. Так и сказал: «Сжег, — говорит, — контору, а сам убег в Москву».

— Должно, вредитель какой, — вступился женский голос. — Такие-то они теперь, начальники…

— Так он, что ж, пешком али ерапланом?

— Говорят, будто гольду нанял, он его на собаках и оттартал до Хабаровска. А там дело понятное: на железную дорогу — и был таковский!

— И-и, господи, господи, что делается! — вздыхала женщина. — Завез уйму людей на край света, бросил, а сам убег. И один молодняк, говорят… Так с неделю назад приходят на станок двое. «Пусти, — говорят, — хозяюшка, переночевать». Санки тянут, а на них пожитки. Правда, одежда на них справная — на обоих добрые полушубки, почти новые катанки. Разделись, сердешные, а лица-то у обоих черные, глаза впали — видать, наголодались. Один помоложе, годов так восемнадцать, другой постарше, как наш Гошка. Тот, что помоложе, гляжу, отвернул воротничок рубашки и вшей бьет… «Откуда же, — спрашиваю, — идете, ребятушки?» — «Из Пермского, — сказывают. — Срок договора, мол, окончился, вот теперь пробираемся до дому».

— Брешут! — отозвался простуженный бас. — Просто тикают. Я уж их сколько встречал! Увидют, что навстречу едешь, сейчас — раз, в сторону, и обходят тебя — боятся.

— Хорошо хоть не грабют, не убивают, — натуженно просипел старческий голос. — А то вон, бывало, с беглым каторжником не моги повстречаться — убьет, а нет — одежду последнюю сымет.

С тяжелым чувством слушал Коваль этот разговор.

На третий день пути, под вечер, с увала показался Хабаровск. Накаленный морозом, плавал низко над городом бурый туман, а выше его разметалась костром огромная заря.