Изменить стиль страницы

Комиссар не счел нужным мешать этим русским, показавшимся ему приличными.

С той минуты ключ от квартиры и все распоряжение останками соседки перешло к генералу и Доре; ей и пришла мысль назначить генерала родственником.

Комиссар уже уходил, когда новое лицо появилось у входа: маленький старичок в шляпе, с седою бородой, под которой на рясе золотел крест. Un vrai pope russe»[78],— определил комиссар и еще более утвердился в правильности принятого решения. Они станут заниматься своими религиозными суевериями и читать разные заклинания, но в республике давно уже объявлена веротерпимость и ему совершенно безразлично, будут ли бессмысленные, но не нарушающие порядка rites[79]совершаться на русском, еврейском или еще каком языке.

Комиссар откланялся и ушел. Мельхиседеку тут же сообщили о Капе. Он снял шляпу и перекрестился.

— Ах, Боже мой, Боже мой…

Дора очень взволнована, сдерживается. Генерал молчит. У него особенно каменный вид. Ключ перешел к нему. И втроем, медленно они поднимаются.

Любопытные уже разошлись. Генерал не совсем твердой рукой вложил ключ в скважину. У двери стоял Рафа — бледный, черные его глаза бессветны.

В квартирке не совсем выветрился еще запах. Он будто пропитал собою вещи, стены. Рафа прижался к матери. Он никогда еще не видел мертвых. Сердце билось, когда вошли в комнату, которую отлично знал он, обычную, как у него.

Капа лежала на постели очень покойно, навзничь, с закрытыми глазами. Нечеловеческая тишина вокруг. Снаружи, через сад, могли доноситься какие угодно звуки, хоть бы и грохот, стрельба, здешнего безмолвия нельзя было нарушить.

Генерал и Мельхиседек перекрестились. Дора с Рафой стояли в сторонке. Все молчали. Генералу представилось, что вот так же лежала в Москве его Машенька. Он стоял и не мог оторваться от лица Капы, терявшего уже жизненность, переходившего в мир недоступный.

— Самоубийц прежде не отпевали, — сказал Мельхиседек. — Грех это, действительно, тяжелый. Ну… теперь службы разрешаются.

Рафа вспомнил, как она лежала тут больная, на этой же постели, а он сидел и рисовал у стола. Захотелось подойти, погладить ее руку. Но стало страшно.

— Мама, она совсем умерла?

— Совсем.

— И никогда не оживет?

— Никогда.

Дора хотела было прибавить, что есть люди, как Мельхиседек и генерал, которые надеются, что «оживет», но удержалась: понять это невозможно, к чему забивать мальчику голову фантазиями?

Перейдя в кухню, стали говорить о практическом: как хоронить. Мельхиседек предложил — через сестричество. Будет проще, дешевле. Он сейчас едет в церковь, привезет облачение для панихиды, поговорит с сестрами.

Дора взялась достать денег.

— А вы, Михаил Михалыч, — сказал Мельхиседек, — потрудились бы начать чтение Псалтыри.

Генерал поклонился как бы даже с покорностью.

— Принесите Библию, я укажу, что именно.

Генерал вышел и скоро вернулся с книгой. Мельхиседек загнул углы некоторых страниц. Поставили столик, на столик- шкатулку, на шкатулку — Ларусса, — получилось вроде налоя. Консьержка и Дора должны обмыть тело, одеть и приготовить к гробу. Тогда генерал начнет чтение.

Когда Мельхиседек спускался вниз, у входа встретился с веселой француженкой, mademoiselle Denise, приказчицей соседней съестной лавки — у нее в руках была бумажка. Вместе с Женевьевой собирала она среди жильцов, соседей на похороны «бедной маленькой русской».

Рафа же поднялся к генералу. Что-то томило его. Он молчал, хмурился, старался иметь такой вид, что все знает и понимает, но ничего не мог понять. Знал же одно, только с матерью и генералом ему легче. Это свои, у них можно укрыться в привычную милую жизнь, среди ужаса и странности случившегося. И когда генерал сел у окна, Рафа приник к нему, головою к плечу. Генерал вздохнул. Рафа увидел в углу бутылку знакомую темно-зеленого стекла. Она была покрыта пылью.

— А давно мы туда полтинничков не клали… — и вдруг осекся, замолчал.

Генерал гладил его по голове старческими сухими и прокуренными пальцами с рыжими пятнами табака. Ласкал у виска, щеки. Рафа тяжело всхлипнул.

* * *

Началась панихида. В траурной ризе с серебряными цветами Мельхиседек стал торжественней. Бледный свет свечей, желтый и тонкий, был Рафе страшен. Пришла Зоя Андреевна, художник сверху, генерал, консьержка. Капа лежала убранная, с двумя букетами красной гвоздики — лицо ее приняло восковую хладность, с темно-синими провалами у глаз.

— Почему она открыла газ? — спросил Рафа у матери, сжав ее руку, когда панихида кончилась. — Она нездоровая? Почему всегда была такая… немножко вроде сумасшедшая?

— Да, да, нездоровая… — Дора не без волнения, но рассеянно обняла его.

Мельхиседек разоблачался. Она подошла и попросила к ней зайти, если он свободен. Мельхиседек выпрастывал седую голову из-под разреза ризы, оправлял волосы. Взгляд его был спокоен и серьезен.

Через четверть часа он сидел в столовой Доры. Рафу она услала прокатиться на тротинетке — не все же сидеть с панихидами да смертями! Генерал остался читать Псалтырь. Дора предложила Мельхиседеку чай с печеньями.

— Сын спросил меня сегодня, почему она покончила с собой. Я сказала… первое попавшееся. Но меня самое не удовлетворяет…

Дора слегка волновалась, сдерживала полную свою грудь.

— Скажите, ведь она была православная?

Мельхиседек держал в руках блюдечко с чаем и дул на него.

— Православная.

— Я спрашиваю потому, что у меня с ней был очень довольно странный разговор — в тот день, когда она по нечаянности съела несвежей рыбы. Говорили как раз о самоубийстве. Капитолина Александровна двусмысленно выразилась — выходило, что она против самоубийства, т. е. на словах, но грехом как будто не считала, и к жизни относилась презрительно.

Мельхиседек допил чай, поставил блюдечко и обтер белые усы огромным носовым платком — извлек его из глубины рясы.

— Это весьма похоже на ее образ мыслей.

— Но она… исполняла обряды, ходила в церковь?

— В церкви бывала и под благословение ко мне подходила.

— Так что была христианкой?

— Да. Но с некими уклонами. Дора продолжала волноваться.

— Вы меня извините, мне это ведь чуждо… Я врач. Занимаюсь телом. Понимаю все обыкновенное, земное, мистицизма во мне нет. Тогда же покойная Капитолина Александровна упрекнула меня в сердцах в том, что во мне сильно плотское чувство, что я terre a terre[80] — и даже вспомнила о моем еврействе. Хорошо. Я и думаю: если я неверующая и для меня темен смысл жизни, то вот вы, исповедующие непонятную мне веру, должны быть счастливы, обладая ею. Вам главное открыто. Вы верите в бессмертие души, в вечную жизнь, во всеблагого Бога — несмотря на всю тяжесть и мрак окружающего. Вы верите в высший мир, где и происходит последний суд. И вдруг… — что же такое? Я, неверующая и еврейка, с не особенно… легкой жизнью! — все-таки живу, работаю, сына воспитываю. А христианка — пусть даже со странностями — открывает газ. При этом знает, что самоубийство грех, и отягчает себе будущее. Мне казалось, что религия дает спокойствие и счастье… хоть на земле, по крайней мере. Оказывается же, среди вас такие же несчастные, такие же самоубийцы.

— Совершенно верно-с.

— Но тогда — какой смысл? Какая польза от религии, которая не спасает даже верующих от жизненных трагедий?

Мельхиседек улыбнулся.

— Вы представляете себе дело так, что у нас сообщество таких, знаете ли, не совсем нормальных, что ли. Признаем все одну программу, параграфы устава. Для здравомыслящих параграфы эти — пустое, но для тронутых ничего, они верят и не только верят, а и вроде подписки дают: параграфы исполняю. А за это — радостное настроение на земле и надежда. Разумеется, это я так… для краткости и простоты. Но все ж таки — и вы слишком просто берете. Вы думаете, существуют какие-то… — знаете, тут еще называются у вас: патентованные средства. Проглотил и развеселился. Попил две недели вытяжки из желез, и стал бодрым, молодым… Нет, на самом деле все гораздо сложнее.

вернуться

78

Настоящий русский поп (фр.)

вернуться

79

обряды (фр.)

вернуться

80

практичная (фр.)