Гикия закричала и выскочила во двор. За нею, недоуменно раскрыв рот, поплелся оглушенный Орест.

Когда надсмотрщик выгонял рабов на работу, один из них — рослый, как буйвол, по происхождению скиф, не поднялся. Он был болен.

Надсмотрщик — сам раб, но выслужившийся, а такой измывается над себе подобными в десять раз хуже, чем свободный, потому что старается за страх, а не за совесть — сделал вид, будто не поверил: на хворого человека обрушились пинки.

Раб охал, ворочался с боку на бок, слезно просил оставить его в покое, стонал, потом, выведенный из терпения, вскочил на ноги и свалил надсмотрщика сильным ударом по голове.

— Ах, та-ак? — заверещал цепной пес, обливаясь кровью. — Сейчас я проучу тебя, скотина! Веревку, быстро, — сказал он помощнику. — Подвесим его к балке…

— Брось, Аспатана, — посоветовал испуганный помощник. — Видно, ему и впрямь нездоровится. И так подохнет. Эти волки могут взбунтоваться, если мы обидим их больного товарища.

— Вот как? — Надсмотрщик злобно сощурил левый глаз. Правая бровь метнулась вверх. — Дай-ка мне истрихиду.

Помощник покорно протянул кнут.

— Слушай же, — прошипел Аспатана, развернув бич и мутно, точно слепой, глянув на обомлевшего подручного. — В другой раз исполняй мои приказания без всяких разговоров. Будешь?

Аспатана отступил на три шага и взмахнул рукой.

Змеиный хвост истрихиды коротко, сухо, как удар молнии в камень, щелкнул помощника по виску и резко обвился вокруг головы.

Бедняга растянулся на земле, как повалившийся при землетрясении таврский истукан.

— Подвесить лодыря к балке! — закричал Аспатана, брызгая слюной, и замахнулся кнутом на столпившихся вокруг ошеломленных рабов.

Те, тупые, ничего не соображающие со сна, прикрутили больного к потолку низкого навеса, прихватив скифа веревкой за кисти вытянутых над головой рук.

Оглушительно хлопнула истрихида. Скиф, резко, извиваясь, забился на веревке, точно большая рыба на крючке.

Спустя минуту сюда прибежала Гикия. Бледный, со струйками крови на разбитом лбу, Аспатана, свирепо оскалив зубы, наносил один за другим мощные удары по уже обмякшему телу раба.

— Остановись, что ты делаешь?! — приказала Гикия.

Она была дочерью рабовладельца, это так, и сама порой строго покрикивала на служанку Клеаристу, но избить раба — это ей и в голову не могло прийти, так как побои, оскорбления не вязались со свойственной ей мягкосердечностью, с добротой ее ласковой, приветливой души.

Да и старик Ламах не одобрял истязаний — «говорящий скот» ценился нынче дорого, его следовало беречь. Кроме того, в такие тревожные времена, как теперь, когда весь мир вот-вот полетит в тартар, не стоило особенно лютовать над невольниками — того и гляди, голову оторвут…

Аспатана, распаленный собственной яростью, только окрысился на Гикию. Тогда, не боясь, что ее заденет истрихида, она подскочила к нему, вцепилась в руку и властно крикнула:

— Прекратить, негодяй!

Надсмотрщик опомнился и бросил истрихиду.

Орест, бледный, потрясенный, стоял, не шевелясь, меж двух дорийских колонн на ступенях у входа в господский домик; губы его нелепо кривились и вздрагивали.

— Какой зверь этот Аспатана! — с возмущением пожаловалась Гикия мужу, вернувшись из-под навеса. — Я накажу мерзавца.

Орест насмешливо улыбнулся. В глазах боспорца женщина уловила презрение. Ну да… Как будто от того, что Гикия накажет одного надсмотрщика, порядки в мире переменятся и другим рабам — тысячам других рабов — станет легче жить…

Эта насмешливая улыбка — именно насмешливая, а не злая, что играла на губах Ореста еще недавно в городе, и презрение — тоже беззлобное, просто презрение — всколыхнули в херсонеситке уснувшую было по приезде сюда досаду, причем даже более сильную, чем та, которую испытывала Гикия при спорах о достоинствах Херсонеса. Но что она могла возразить?..

Приказав сжечь труп скифа и отправив жестокого надсмотрщика под охраной двух рабов в город, к Ламаху на суд и расправу, Гикия, до глубины сердца огорченная тем, что случилось, пошла в сад (одна, потому что Орест напился, — опять забражничал после недолгого перерыва), уселась на полянке и глубоко задумалась.

Рабы… Ей вспомнились слова Ореста, после того, как он побывал на собрании граждан Херсонеса: «А рабы? На каждого свободного херсонесита приходится два-три невольника. Где их права? Какая это демократия, если треть населения живет за счет труда остальных людей?»

Рабы — люди?

Гикия с детства только и слышала, что раб — не человек. «Должно быть, так оно и есть, — думала она раньше, — раз это с глубокомысленной серьезностью утверждают взрослые, мудрые мужчины и женщины».

Но сколько Гикия ни приглядывалась, она не сумела заметить в рабах ничего скотского, — разве что лишь условия, в которых они прозябали.

Люди как люди: любят, ненавидят, ласкают жен и детей, пьют и едят, если найдут что поесть и выпить; среди них встречаются добрые и злые, честные и плутоватые, хорошие и плохие — все, как у свободных, все, как у эллинов. Значит — люди все-таки?

В памяти херсонеситки, благодаря острому умственному напряжению, без которого невозможно всякое серьезное размышление, с внезапной ясностью и четкостью возникли строки из книги «Правда» мудреца Антифонта, жившего в Афинах еще при Перикле; тогда она, еще девчонка, обратила мало внимания на случайно попавшуюся ей рукопись (Ламах почему-то забросил свиток в самый темный угол; теперь-то Гикия поняла, почему) — эти строки вспомнились ей сейчас почти дословно:

«Мы делим людей на варваров и эллинов, но при этом сами поступаем, как варвары… вот, например, египтяне считают только египтян людьми, а всех прочих — варварами, в том числе и греков. А в действительности между людьми нет никакой разницы: все рождаются голыми, дышат воздухом, едят руками…»

Ясно — такая «Правда» колола глаза Ламаху, жившему за счет рабов.

Однако, может быть, Антифонт ошибался? Но ведь и знаменитый Протагор из Абдер писал в «Фурийских законах», что все люди на земле по своей природе равны. Следовательно, и скиф, умерший сегодня от истязаний, такой же человек, как Гикия. А его убили, точно собаку…

Она вспомнила Ксанфа — он дружил с бывшим рабом Дато и хотел выдать дочь замуж за раба Кунхаса. Значит, кузнец видел в них людей.

Да, Орест прав — порядки в Херсонесе далеко не так справедливы, как ей казалось прежде.

И все же Гикия не могла согласиться с ним полностью. Его всеотрицающая правда, утверждая, пусть с ненавистью, незыблемость власти темных сил, убивала веру в светлую жизнь, разрушала надежду на наступление лучших дней и была потому ущербной, близорукой — ложной правдой.

Впрочем, она должна благодарить Ореста за косвенную помощь. Своим появлением и столкновением с Гикией на жизненной тропе он способствовал пробуждению дремавших в ней глубоких сил. Споры с мужем раскрыли для Гикии самое себя, и потому она сумела так быстро совершить в душе путь от сластолюбивой Сафо, через Эврипида, к подлинному человеколюбию Антифонта.

Путь не окончен.

Гикия с пристальной жадностью вглядывалась в туман будущего. Нет, нельзя вешать голову и хныкать по поводу несовершенства мира. Преступно возводить собственную слабость в мерило вещей и выдавать свою никчемность за общечеловеческий грех.

Надо искать, думать, надо что-то делать!

Асандр опять призвал Драконта.

— Ну как Херсонес?

— Потерпи, — ответил пират. — Я уже подготовился. Нам поможет кое-кто из херсонеситов. Теперь уже скоро…

— Сколько еще ждать? — недовольно проворчал царь. — Надоело. Боюсь, ничего не выйдет из твоей затеи. Кучу денег израсходовал, а проку пока что не вижу.

— Увидишь! — рассердился Драконт. — Уж если ты доверился мне, то не мешай довести дело до конца. Или я все брошу, и поступай, как знаешь. Посмотрим, что у тебя получится.

— Ладно, не горячись, — сказал Асандр примирительно. — Действуй по своему усмотрению. Главное — чтобы к зимним праздникам Диониса проклятый Херсонес оказался у меня в кулаке.