— Хозяин! — позвал ростовщика появившийся в дверях раб. Коттал не услышал его. — Хозяин, — робко повторил слуга. — У ворот стоит какой-то незнакомый человек. Кажется, перс или сириец, продавец азиатских пряностей. Хочет видеть тебя.

Коттал медленно покачал головой — нет, сейчас он никого не может принять.

— Я ему сказал: нездоровится господину, — пояснил раб, — однако перс не уходит.

Роствощик опять покачал головой.

Слуга, порядком удивленный тем, что его до сих пор не угостили палкой, поспешил к выходу, чтобы прогнать назойливого перса. Через некоторое время он вернулся, уверенный, что теперь-то ему не миновать наказания, — проклятый азиат не убирался.

— Пожалей, хозяин… — Раб нерешительно остановился у порога. — Перс попросил меня передать вот эту вещь.

И слуга протянул ростовщику серебряную пластинку с желтым кругом, косо перечеркнутым черной стрелой.

— Стрела и солнце, — пробормотал херсонесит растерянно. Он вскочил и набросился на раба. — Где торговец? Веди сюда! Скорей!

Раб впустил перса и по знаку хозяина удалился.

Азиат, рослый, плечистый человек с крашеной бородой, в длинном полосатом халате и черной барашковой шапочке, низко поклонился Котталу и, боязливо оглянувшись на дверь, вручил ростовщику туго свернутый свиток папируса.

— От Харна, — прошептал он чуть слышно. — Теперь я уйду. Не задерживай меня. Прочитаешь — все поймешь.

Торговец исчез.

Рукой, вздрагивающей от возбуждения, Коттал закрыл за ним решетчатую дверь, запер на засов, снова опустился на скамью.

Он так разволновался, что не находил в себе силы тотчас же развернуть свиток. Пришлось выпить чашу вина и посидеть некоторое время не двигаясь, чтобы немного успокоиться.

От Харна!

Коттал представил белое, как мел, лицо старшего брата, огромный рот с тонкими бескровными губами, острые, торчащие вперед зубы, мертвый взгляд пустых бесцветных глаз и съежился, собрался в жалкий трясущийся комок.

Что пишет Харн?

Коттал давно не имел от него вестей. Долгое время он считал, что брат погиб. Но два-три месяца назад до ростовщика дошли слухи, будто Харн опять появился у берегов Тавриды. Уж не просит ли он тайного убежища у Коттала? У Коттала, который сам еле держится в Херсонесе? Неразумно. Коттал развязал шнур, осторожно развернул свиток.

Взгляд ростовщика упал на первые строки:

«Харн — Котталу. Привет! Дорогой брат. Близок день освобождения…»

У Коттала закружилась голова. Он торопливо пробежал корявые столбцы до конца, ощутил в груди радостную дрожь и принялся читать письмо снова, теперь уже не спеша, вникая в каждое слово. И каждое слово вливалось в кровь каплей сильно действующего снадобья — бесцветные, как у брата, глаза Коттала загорелись живым огнем, на тонких губах показалось некоторое подобие улыбки.

Коттал вздохнул и отложил свиток. Сомкнул веки, откинулся назад и прислонился к стене. Казалось, он заснул. Но ростовщик не спал. Он думал.

Вскоре он поднялся, заложил руки за поясницу, стал расхаживать по комнате. Сосредоточенный взгляд Коттала был направлен в пустоту. На лице — то решимость, то сомнение. Опять и опять он разворачивал свиток, отыскивал ту или иную строку. Читал и перечитывал раз и другой, чтобы уяснить до конца смысл необыкновенного послания. Удовлетворенный, вновь ходил из угла в угол…

Сгорбленная спина ростовщика постепенно распрямилась. Коттал велел подать ужин, поел в одиночестве, сытно и плотно. Выпил еще одну чашу вина.

— Держитесь теперь, демократы, — проговорил он сквозь зубы и сунул за пояс длинный нож. — Недолго вам осталось шуметь.

Ростовщик закутался в летний плащ, спрятал письмо за пазуху, крикнул слуг и вышел на улицу.

Домой он вернулся в полночь.

После собрания Ламах задержался во Дворце Совета.

Надо было обсудить с должностными лицами порядок выкупа уведенных скифами людей.

Затем написать Асандру, чтобы царь, согласно договору, оказал херсонеситам помощь против номадов. Солдат присылать не обязательно — чужим солдатам нечего делать в Херсонесе. Пусть Асандр направит к скифам, совершившим набег на город, посла с требованием возвратить республике захваченный скот и уплатить пеню за убитых. Пригрозит в случае отказа войной. И пусть отряд тяжеловооруженной конницы боспорян потревожит скифские кочевья — разбойники должны почувствовать, что им теперь не удастся безнаказанно грабить поселения херсонеситов.

Орест не стал дожидаться архонта и возвратился домой один.

Гикия, увидев злые глаза мужа, приуныла. Она не стала расспрашивать, понравилось ли ему то, что он видел и слышал на площади. Было ясно и так, что не понравилось.

Неожиданно он заговорил сам.

Гикия была удивлена — это случилось впервые за их совместную жизнь.

— Д-демократия! — проворчал Орест, усаживаясь, по своей, изрядно надоевшей жене, непонятной привычке возле окна. — И этот строй восхваляют на каменных обелисках.

— Чем же он плох? — не утерпела Гикия. — Разве народная власть хуже правления олигархов или царя?

— Я не с-спорю. В Херсонесе больше свободы, чем в Боспоре. Но для кого?

— Как для кого? Для всех полноправных граждан.

— Полноправные граждане… Они, к-как я узнал сегодня, составляют лишь одну треть населения. Ни метойки, ни женщины на собрание не допускаются. Да и с-среди так называемых полноправных граждан — все ли живут одинаково хорошо? У одних амбары ломятся от добра, другие от голода чахнут. У Ламаха, например, и гончара Психариона как будто о-одни и те же права. Но архонт владеет огромным домом в городе, загородной усадьбой и двадцатью пятью рабами. У Психариона же ничего нет, кроме глинобитной лачуги и крохотной мастерской. Выходит, п-права есть, только н-нечего есть…

Гикия смутилась.

— Да, — сказала она тихо. — Наш правопорядок, может быть, еще далек от совершенства. Но попробуй назови мне страну, где государственный строй был бы лучше, чем в Херсонесе. Когда наступит золотой век, все люди — мужчины, женщины, метойки — сравняются перед законом. А пока мы должны беречь то, что уже достигнуто.

— А рабы? — продолжал Орест. — На каждого свободного херсонесита приходится по два-три невольника. Где их п-права? Какая это народная власть, если одна треть населения живет за счет труда остальных людей?

— Рабы? — пробормотала Гикия в замешательстве. — При чем тут рабы?

Эллины издавна привыкли видеть в невольниках говорящий скот.

«Раб — есть наилучший вид собственности и наиболее совершенное из всех орудий», — говорил Аристотель.

«Почти каждое обращение к рабу, — поучал Платон, — должно быть приказанием. Никоим образом и никогда не надо шутить с рабами — ни с мужчинами, ни с женщинами».

Аристофан писал:

«Плетями бей, души, дави, на дыбу вздерни, жги, дери, крути суставы, можешь в ноздри уксус лить, класть кирпичи на брюхо».

Правда, те времена, когда раба можно было душить, давить, жечь и драть безнаказанно, уже прошли — Спартак, Эвн, Аристоник и Савмак нагнали на господ такого страху, что им волей-неволей пришлось значительно умерить жестокость.

Кроме того, в Херсонесе, где свободное население со стояло большей частью из простых людей, имевших очень мало или совсем не имевших рабов и добывающих хлеб собственным трудом, отношение к невольникам всегда отличалось дружеской мягкостью.

Да и повсюду беднота жила с рабами в мире; в случае восстания бедноты на помощь ей приходили рабы, и наоборот, когда рабы поднимали бунт, низы свободного населения оказывали им поддержку.

И все же раб есть раб.

Предоставить ему какие-то права — все равно, что выбрать архонтом коня или буйвола. Вот почему так поразилась Гикия.

— Как при чем? — гневно сказал сын Раматавы. — Разве раб не человек? Моя мать была рабыней. Значит, я в тысячу раз хуже какого-нибудь тупоумного красильщика Анаксагора? Такова ваша свобода, — добавил он злорадно и отвернулся.