Орест высвободил руки из-под головы, приподнялся на локте.

— Ты правду говоришь? — спросил он удивленно.

— Боже! Зачем мне лгать?

— Я… с-согласен.

Он бросил на жену кроткий взгляд, выражающий благодарность, и снова лег. Гикия возликовала.

— Если ты не против, я буду там, на даче, возле тебя, — проговорила она смущенно.

Орест пожал плечами — поступай как хочешь.

Через день, захватив Клеаристу, они выехали из города в легкой повозке, которую тащил гнедой мул. Два сильных раба несли на плечах поклажу.

Это были боспоряне, подаренные Оресту отцом и с разрешения Ламаха оставленные в Херсонесе для услуг царевичу: оба толстые, приземистые, носатые, лысые — настолько похожие друг на друга, что их насмешливо прозвали, в честь сыновей Леды, вылупившихся из одного яйца, Кастором и Полидевком.

Каменистая дорога петляла по холмам и лощинам, среди зарослей шиповника и лавра.

Путь взбирался порой на степной бугор — весь голый, зеленовато-желтый от выгоревшей травы; лишь там и сям торчали растрепанные, как бы пугливо откинувшиеся в сторону, кусты с мелкой, жесткой, очень темной листвой. Ослепительно и загадочно сверкало глубокое небо. Казалось — по ту сторону бугра пролегает край земли.

Хотелось остановиться, не поднимаясь на вершину, и долго молчать, не шевелясь, чтобы продлить странное ощущение жуткой близости края земли, таинственной пустоты, ожидания чего-то необыкновенного.

Когда повозка взбиралась на гребень известнякового бугра, перед Орестом и Гикией открывалась неровная возвышенность, изрезанная оврагами, над которыми стлался голубоватый пар.

До самого горизонта, вблизи — малахитово-темные, дальше — ярко-зеленые и у самого края видимого круга — нежно-синие и прозрачно-лазурные, раскинулись массивы садов и виноградников, перемежающихся с участками голой серой земли и лимонно-зелеными пятнами нешироких пастбищ. Все пространство было опутано и смягчено бледной завесой разогретого солнцем, зримо колебавшегося воздуха.

От полуразвалившихся башен, стоящих на вершинах холмов, отходили в разные стороны, то утопая в низинах, заросших непроходимым кустарником, то карабкаясь по крутым склонам, толстые стены из шершавых каменных блоков. Они защищали херсонеситов, работавших на виноградниках, от внезапного набега тавров или кочевых скута.

В кудрявой солнечной чаще лоз слышалась песня. Близилось время уборки урожая. Крестьяне точили кривые ножи для срезания гроздьев, чинили корзины, очищали амфоры, рубили хворост для костров, при свете которых носят к хранилищам молодое вино.

Дача Ламаха стояла над морем, на обрывистом склоне берега.

Она была построена по образцу обычных для греков сельских усадеб.

Большой, продолговатый, прямоугольный участок земли огорожен каменной стеной, причем вход — крытый, хорошо укрепленный — расположен в одной из длинных стен, ближе к левому углу усадьбы.

Попав на обширный внутренний двор, видишь слева от себя уходящие в глубину жилые помещения, справа — навес и хлевы для овец, коров, свиней, у противоположной длинной стены — разнообразные хозяйственные строения: кладовые, сараи, амбары, хранилища.

В дальнем правом углу находится врытая в землю каменная цистерна для сбора и хранения дождевой воды. За нею — кухня с громадным очагом. За кухней, на самом углу усадьбы, высится оборонительная башня. Заметная особенность усадьбы — все постройки тесно лепятся к стенам, идут вдоль них, оставляя свободной открытую площадку посередине.

Усадьба тонула в зелени, точно корабль в бурных волнах. Стены исчезали под ворохами плюща, как бы приросшего жилистыми, в диковинных изгибах, побегами к сырым обомшелым глыбам. Ползучие стебли обвивались вокруг древесных стволов и перекручивались между собой с такой силой, что взбугрились то тут, то там, вздулись от напряжения, как мускулы на вывернутой человеческой руке.

Исхлестанная ветрами сторожевая башня чуть виднелась за кронами бесчисленных дубов, бука, граба и кипарисов. За пределами стены тесно переплетались ветви мирта, шиповника, вьющихся роз, олеандра, лавра, ежевики, магнолий, разросшихся так густо, что сквозь их чащу не пробрался бы даже волк.

Приехав на дачу, Орест весь отдался разлитой вокруг тишине, особенному, тонкому и горьковатому запаху поздних белых роз. Правда, поначалу он с утра до вечера дремал в тени развесистого платана.

Но воздух моря оказывал свое действие. Орест стал подниматься и бродить по тропинкам, разглядывая — пока еще без особенного любопытства — цветы и деревья, спускался вниз, где, набегая на галечную отмель, плескались волны — бледно-зеленые, цвета листьев отцветшего ириса.

Боспорянин крепчал день ото дня — пополнел, раздался в плечах, распрямился. Вина он пил теперь мало. Гикия нередко замечала, что Орест, отставив почти нетронутый кубок, следит за нею удивленными глазами. В них вспыхивал странный огонь.

Как он не замечал прежде этот гибкий, округлый стан, упруго покачивающиеся бедра, смуглые ноги?

Только сейчас пригляделся сын Раматавы к черным завиткам на висках жены, к смолистым бровям, как бы нарочно составленным из терпеливо подобранных длинных и мягких волосков. К густым и пушистым, загнутым вверх ресницам.

Гикия оказалась немного близорукой, и когда она, прищурясь, чтобы лучше увидеть, смотрела на мужа, взгляд ее синих очей сгущался, темнел, становился глубоким, непонятным и беспокоил сердце.

Да, Асандр говорил правду — что-то было в ней от померанца: или в цвете загара, или в терпко-ароматном, возбуждающем запахе кожи.

Она целовала его в губы и со смехом убегала прочь.

«Он переменится, — сказала себе Гикия. — Он очнется, пробудится к настоящей жизни…»

Но горечь людских бед проникла и сюда, в тихий уголок, совершенно укрытый, казалось бы, от человеческих дрязг и раздоров, верней, она и не уходила отсюда, издавна бытовала здесь, так как сам этот уголок был создан на чьих-то костях, на чьих-то слезах и крови — весь труд по содержанию усадьбы ложился на плечи рабов.

Созрел урожай винограда. Рабы укладывали срезанные гроздья в плоские, сплетенные из ивовых прутьев корзины и по крутым, щебнистым тропам таскали их на голове в усадьбу, к винодельне.

Тарапан — виноградная давильня — представлял собой громоздкую известковую плиту с овальным выступом посередине и высеченным вокруг него желобом; от желоба к одному из углов тарапана отходил рукав для стока.

На выступ ставили большую корзину без дна, вываливали туда принесенные гроздья и, наполнив корзину до краев, давили груду черных ягод ногами или тяжелой гранитной плитой. Обильный сок струился по рукаву в яму, оштукатуренную смесью извести, песка и толченых черепков.

Отсюда его черпали кувшином и сливали в пифосы — огромные сосуды из обожженной глины. В таком вот пифосе и обитал, говорят, когда-то Диоген.

Не всякий, кто пьет сладкое вино, знает, какой горький труд — изготовить благословенный и проклятый напиток.

Чуть свет — подъем! На работу! Голод. Усталость. Окрик надсмотрщика. Пинки. Затрещины. Свист бича. На работу! Кружится голова. Невыносимая боль в пояснице. Дрожат руки. Глаза разъедает пот, стекающий со лба. Трудно дышать. На работу! И ни глотка этого самого вина, чтобы подбодриться, освежить пересохшую глотку…

Эта безысходная жизнь доводила рабов до бешеного отчаяния, жгучей ненависти ко всему на свете, вызывала у них неудержимую жажду убийства. Давно утратив веру в доброту людей, они, сидя по вечерам у костра, возлагали в своих опасных беседах страшную надежду на кровопролитную войну, губительный мор, потоп, землетрясение, пожар — на какую-нибудь дикую стихию, которая, разрушив мир дотла, разломала бы, стерла в пыль их тяжелые оковы.

Однажды утром Ореста и Гикию разбудил чей-то сильный, злой, властный голос, разносившийся по всей усадьбе, как рев взбеленившегося быка. У них перехватило дыхание.

Нет глубже и сильней страха, чем страх недоброго пробуждения. Наяву причина страха объяснима, ему можно противопоставить волю. Страх в миг пробуждения от сна — смутное, жуткое чувство, потому что нападает внезапно, наваливается, не дав и мгновения на то, чтобы понять, что случилось. Он может убить на месте.