Изменить стиль страницы

Как тот истукан, мнящий себя философом, — Джон Стюарт Миль — врач не находит различия между мной и вожделением. Он увиливает от разницы между страстями массы и кристальным чувственным голодом Сверхчеловека, возникающим из космических принципов, определяющих ход событий. Он сужает внутренний мир до объективной логики боли и наслаждения, и пытается излечить душевную болезнь согласно свинским принципам, данным ему профессией и принимаемым им как умственнее преимущество.

Врач-психиатр не просто любит свою профессию. Она его интригует, гипнотизирует, причащает к тайнам, которые для пациента — страдания, стыд, беспомощность, потеря самого себя, болезненное, порой нежелательное возвращение к самому себе и все-таки жажда вернуться.

Выходит, психиатр под предлогом лечения и спасения души пациента удовлетворяет свое скрытое болезненное любопытство, радость за собственное психическое здоровье. И эту радость он чувствует все время, когда занимается пациентом, особенно когда фальшиво демонстрирует повышенную озабоченность. Самоудовлетворение поддерживает его эго, и даже нередко ведет по ложному пути.

Но это и есть тип психиатра, как тип, к примеру, моей матери или, особенно, тип властной сестры-валькирии, прикидывающейся Нимфой, как и тип мелкого антисемита и корыстолюбца Вагнера.

Врачи-психиатры очень любят сплетни, как тюремщики — романы.

Медбратья и медсестры, кружащиеся вокруг меня, как шакалы вокруг агонизирующего льва Торвальдсена, никогда не поймут мою неизлечимую болезнь, проистекающую из духа. Они же способны взвесить их умом только свинский мир внешних ощущений.

Никогда они не проникали в пещеру ужасов, лицом к лицу с бесами, феями, единорогами, кентаврами, драконами, и всем кипящим и бродящим, как вино, населением души человеческой. Все эти нереальные существа, рожденные воображением, они воспринимают, как патологию.

Врачи здесь определили меня сумасшедшим, потому что я стучу кулаком по столу, требуя еще женщин, еще вина, еще песнопений, охваченный страстью Диониса.

Они же это считают несдерживаемым половым безумием.

Врачи никогда не поймут, как я, всеми силами своего воображения, укрепляю стены моей жизни, соединяю Геракла с царем Соломоном, в желании — очистить Авгиевы конюшни от буржуазного производства, подобно Гераклу, и удовлетворить тысячу женщин, как Соломон.

В глазах медицинского персонала я не являюсь пупом земли, подобно Наполеону, в котором когда-то присутствовал Бог, но и не отброшен на обочину, а выброшен в пустоту, туда, где обречены на смерть отверженные больные сифилисом, получающие некое облегчение на Вальпургиевой ночи привидений.

До чего они ошибаются — варвары культуры, грубые существа в белых халатах, наводящие бледность смерти на прекрасный мир Диониса, излучающий кипящую радость.

Все их деяния в доме умалишенных копируют по-обезьяньи сумасшедший мир за стенами этой психиатрической больницы.

Они все еще не перешли грань отмены рационализма, которую Руссо видел как первое условие духа Сотворения, жаждущего сбежать от безумия цивилизации. Эти «ученые», не достойные любимых мною лошадей, не в силах понять своим умом, что я пытаюсь не просто заниматься философией, проживать ее.

117

Есть здесь пес, пудель, по кличке Атме(мировая душа) — по имени любимого пуделя Шопенгауэра. Пес ищет близости ко мне, словно чувствует во мне друга-философа, осужденного на собачью жизнь.

Один из охранников дал ему пинка, и пес завыл.

«Не бей его! — закричал я. — В нем душа моего товарища. Я узнал его по голосу».

Один из врачей записал это, как еще одно доказательство, что я сошел с ума. Этот невежда не понял, что я повторяю знаменитое восклицание Пифагора, которое он изрек, увидев животное в человеческом обличии, дающее пинка собаке.

Но идея круговращения душ не столь глупа, как это кажется, и мое понятие о «вечном возвращении того же самого» — некое современное оживление кредо Пифагора.

Мы были когда-то псами, и тайком пойдем по нюху к своей древней собачьей природы. Во всяком случае, это верно в отношении Шопенгауэра, который обнаружил себя в своем пуделе. И главная его книга «Мир как воля и представление», по его признанию, была продиктована ему мозгом пуделя, находящегося в его хвосте. Пудели — умные псы. Они учатся выполнять цирковые трюки — и умение их гораздо больше, чем у философа Шопенгауэра, который в своих сочинениях относился с отвращением к жизни, ненавидел женщин в своих сочинениях и любил их в постели. Когда-то я видел в нем идола, пока не открыл, что его аскетический буддизм не более, чем завеса в доме терпимости, за которой возлегает вавилонская блудница.

Привидения, не дававшие покоя моему любимому Гейне, пляшут передо мной во сне. Но, согласно открытому мной закону, я отделяю галлюцинации от реальности.

По сути, все мы — маски, — и Вагнер, и Шопенгауэр, и я сам, собственной персоной, — Фридрих-Вильгельм Ницше. И Ариадна, под маской Козимы. И Дионис и Распятый. Только нет моей любимой Лу, совершившей трагическую ошибку, быть может, под влиянием льва, пронзенного стрелами Торвальдсена, и не понявшей, что она — единственное мое спасение.

Господа эскулапы, это ваши мозги воистину ненормальны, вам следует изучить, как преломляются и отражаются все, кто нас окружал и окружает, включая ваши физиономии, в нашем разумном сознании.

Вы считаете, что это безумие порождает чудовищ, а это, по сути, «сон разума».

Священная гора

118

Я уже совершил одну глупость в стиле застенчивого влюбленного юноши, попросив Пауля передать Лу мое предложение руки, которое она, по его словам, с негодованием отвергла.

Принимая во внимание ее восторженное отношение к моим философским размышлениям, думаю, он явно преувеличивает.

Хотя, при трезвой оценке, чувство и разум — две разные и часто ничем не связанные ипостаси.

Пауль, по-моему, сам в смущении, — и это меня, все же, убеждает, что он не лжет, — передает ее отношение к мужчинам, которые уже в нее влюблялись. Она стыдливо напоминает о том, что часто падает в обморок, анемична, кашляет кровью, и понимает меня, замкнувшегося, как в раковине, в собственном одиночестве. Но мы, — я и Пауль — не менее дороги ей, чем ее братья, дополняющие друг друга: я, эмоционально, порой до слез, воспринимающий философию, и он, Пауль, относящийся к ней спокойно и трезво.

Прекрасный месяц май тянет в дорогу. Мы с Паулем присоединяемся к Лу и ее матери, которые собираются совершить поездку к озеру Орта.

Опасное тринадцатое число им не помеха.

У озера Орта, высится всегда манящая меня, не просто гора, а Священная — Монте-Сакро, и я, вечно хвастающийся своей неутомимостью ходока, предлагаю подняться на гору. Мать Лу, не испытывает никакого желания спотыкаться. Она боится упасть на неровной, крутой, каменистой тропе, и отказывается от такого соблазна. Пауль, в таких ситуациях, еще более вежливый, чем я, не может оставить немолодую женщину в одиночестве.

Лу выражает открытый восторг предстоящим подъемом, несмотря на то, что ей-то, с ее слабыми легкими, такое скалолазание подходит меньше, чем всей честной компании, и это еще один драгоценный камешек в мой огород. Вдвоем, с Лу, мы взбираемся, рука об руку, на Священную гору в ослепляющем отражении майского солнца с раскинувшейся вдаль зеркальной гладью озера Орта. В какой-то миг, ощущая тепло ее руки, я подаюсь коварной мысли — благодарности отвергнутому мной Богу, столь откровенно, без всякой задней мысли, несущему этот магический, майский медовый свет влюбленным парам. Не знаю, что случится завтра, но в эти мгновения подъема на высоту у меня нет и капли сомнения, что девушка эта привязана ко мне с такой силой, какая вообще немыслима на земле. И я, со всей сдержанностью, на которую способен, даже немного заикаясь, говорю ей, что этой Священной горой, самой восхитительной мечтой своей жизни, я обязан ей. Я, неисправимый циник, особенно, в отношении к слабому полу, давно и убежденно считал любовь самой большой ложью в давно увядшем во мне букете человеческих чувств.