Изменить стиль страницы

Нас завораживает ее летейская болтливость в кавернах развалин дворца Тиберия, и настороженная тишина смерти в долгом подземном ходе, в котором по преданию убили императора Калигулу.

Внезапен выход в послеполуденное солнце, замершее над грудой камней, оставшихся от некогда блистательного дворца Домициана с его пирами, которые казались вечными.

О, римские пиры, поросшие травой, покрытые щебенкой на палатинских тропах. Щебенка ли это, или останки черепов и остатки черепков бесчисленных амфор, ваз, кубков.

О, римские пиры, чье умопомрачительное великолепие обернулось глиной, прахом, пустотой, брешью, мировым отрезвлением.

Закат все еще пламенеет между каменными зубцами соборов.

Средневековые стрелки на башне в стиле барокко кажутся недвижными, словно бы солнце ухватилось за них, как за рога жертвенника, и не хочет погружаться во тьму. Стрелки, подобно кистям художника, оцепенели, охваченные соблазном закрепить обилие закатных красок. Сумерки застают нас у церкви Trinita de’ Monti, от которой вниз катится знаменитая широкая лестница — до Piazza di Spagna. Отсюда, переулками, мы обходим Palazzo Poli и замираем на миг, вбирая воздух, зная заведомо и все же сомневаясь, что за углом нас ждет фонтан di Trevi, известный всему миру. Уже поздно, фонтан сух и печально безмолвен. В льющихся водах кони, истинные мои друзья, сдерживаемые героями, рвались в пространство. Теперь же они выглядят поникшими и замершими, как в остановленном порыве, на полном скаку. Вместе с водами пресеклось внимание людских глаз. Второй час ночи. На площади перед фонтаном ни души. Отчетливо, как в шахте, слышатся лишь наши шаги. Поднимаемся по ступеням на Квиринальский холм, огибаем дворец, и по улице Четырех фонтанов возвращаемся на Via Vittorio Venetо. Стоим, глядя на темное, усыпанное звездами небо и я говорю, что это, по сути, небесная карта Рима.

И еще говорю, что во мне живет странная уверенность, хотя мы впервые прошли по этим улицам, вполне безумная, явно мистическая, и, все же, требующая право на существование. А мысль эта о том, что когда-то в иной жизни, быть может, во времена Стендаля с его «Прогулками по Риму», я уже ходил по этим улицам. Я ведь отыскал по тексту этой книги Стендаля место, откуда тот, на закате, видел солнце сквозь окна купола храма Святого Петра, и, сидя за столом, писал с печальным и светлым чувством, под беззвучный аккомпанемент постепенно исчезающего на чистом фоне оранжевых сумерек этого изумительного купола.

Мы спускаемся с Лу до Via del Corso, огибаем справа площадь Венеции. Поднимаемся на Капитолий с низко сидящим на коне императором Марком Аврелием, проходим мимо Мамертинской тюрьмы, в которой были казнены Шимон бар-Гиора и апостол Павел. Оставляем справа Форум и добираемся до Колизея.

Проводив Лу, я вернулся в гостиницу, и, не переставая о ней думать, смотрел оценивающе на себя в зеркале гостиничного номера. Несколько запотевшее зеркало окружало меня нижним миром, подобным исчезающей фате фата-морганы. Зеркало уже тем хорошо, что таит в себе надежду: все в нем привиделось. Зеркало подобно сну.

Во сне ощущение, что видишь все, как в зеркале.

Сapella Sistina

113

Мы снова вместе в Сикстинской капелле.

Она держится за меня, как дочь, нуждающаяся в защите отца от захлестывающего, лишающего дыхания вулканического истечения жизни из Божественного пальца, столь просто и невероятно выливающего в тигле эти светящиеся энергией жизни тела.

Потрясает невероятное мужество Микельанджело — держать на себе всю тяжесть мира, как этот купол, держать в абсолютном одиночестве, первым и, пожалуй, последним в мире. Энергия гения напрягает купол, устанавливая впервые эту божественно выгибающуюся форму, которая отныне уже навсегда, от Сотворения мира, будет приподнимать самую забытую в низах душу, выгибать ее на этих потоках жизненной энергии, как птицу, как ее крыло, как вообще крыло в восходящих потоках, начертанное другим гением — Леонардо.

Только они, сыны Средиземноморья, связанные пуповиной и с Европой, и с Азией, поднимаются в зрелищной своей хищности до высот словесной мощи Ветхого Завета.

Часто, говорю я Лу, глядя на величественные соборы, восхищаешься, сколько сил и таланта тратит художник или скульптор на скрытую гармонию, вовсе и не замечаемую зрителем, на детали фриза, отделку фразы. Не очень видны картины, барельефы, фрески в складках на многометровой высоте. К ним надо подниматься долго и трудно, да так и не увидеть, но именно по этой скрытой, а, быть может, скрываемой мощи определяется их долговечность.

Здесь, в Capella Sistina, высокое облако внезапно отходит завесой.

И на миг — это не может длиться больше — открывается в фокусе невероятной силы Сотворение, и чудится, что ток Божественной эманации одновременно вливается и истекает из пророков и пифий, сидящих по кругу и как бы несущих и на своих плечах этот изначальный акт Сотворения. Исайя, Иеремия, Даниил: головы этих иудейских пророков и каменотесов породили гений каменотеса Микельанджелло.

И вот уже столько лет этот вулканический поток низвергается по стене, водопадом тел. И текут они той же энергией жизни, порождающей все грехи вселенские, в Преисподнюю, той же страстной энергией, пытающейся рядиться в ужас, прах, гибель, тлен.

Воистину, это Страшный Суд, сумерки богов, провал в бездну, кошмар, увиденный одним глазом гибнущего человека, зажмурившего другой.

И чувство жалости пробуждается ко всему живому, еще по эту сторону Апокалипсиса, — к жертвам, и к грешникам, и к чертям, и к святым.

Ведь и святые, быть может, включая сына Божьего, распятого на кресте, не уверены абсолютно в том — восстанет ли новый мир — вместо мира гибнущего?

Или с его исчезновением сгинут и они, как туманные привидения, — укором в последних проблесках сознания гибнущих.

Конечно же, обещано Отцом и Сыном, что мертвые восстанут, но и им, святым и праведникам, в это верится с трудом, ибо здесь, на этой фреске, они зримы во плоти, и потому неверие в них гнездится, как в любой плоти, а если они обернутся абсолютным духом, все это и вовсе исчезнет.

После захватывающей эйфории Сикстинской капеллы — спад, отлив, обнажение дна.

И я лишь добавляю, что почти все богатство человеческого рода, все, что в нем ценно, сосредоточено в нескольких сооружениях Рима, Парижа и Лондона, в сравнении со всем остальным в мире.

114

Прощаясь со мной, Лу просит у меня разрешения записать все то, что запомнила из моих объяснений. Она понимает, что все это — спонтанная реакция, тем более она для нее драгоценна. Я же, наученный всем опытом моей жизни, готовлюсь, после всего увиденного днем, ко снам, полным кошмаров. Днем обступал меня каменными складками и полотнами невинный обвал прекрасных тел, лиц, одеяний. Тысячи ангелов и ангелочков с легкой руки маленького ангела — Микельанджело — разбросаны по сводам, карнизам, колоннам обступающего его пространства.

Но вот — ночь.

И внезапно весь этот мертвый обвал оживает шумным скоплением летучих мышей, сов и прочей нечисти. Они хлопают крыльями, скребут когтями, и всё это мечется вокруг меня, пытаясь меня найти, ударяется об меня, изводя слепым многоглазием, затхлым запахом подземных застоявшихся чрев, и катится моя голова, подобно голове апостола Павла, и черные родники бьют по ее следу.

Да разве может быть по-иному?

Разве столь многолико воплощенный в красках, мраморе, бронзе отшумевший мир может быть просто музеем? Для толпы эмигрантов ли, туристов, это музей. Они любую бездну, любую черную дыру, откуда несет гибелью с такой силой, торопятся обогнуть или обернуть ее еще одним заповедником, фонтаном, картинной галереей. Мне же не получить прощения от Бога иудейского, ибо Он искушен во всех мерзостях мира.

Здесь, среди барокко, подавляющего исчерпывающей вольностью своего развития в любую сторону, улиткой проползающего в любую щель мира, нет места ни мне, ни моему творчеству. Ощущение такое, что я подобен высохшей ветке, уже не смогу зазеленеть, разве лишь от зависти, и все вокруг во всех стилях исчерпано до предела.