Изменить стиль страницы

«Если бы хоть 50 или 25 процентов того, что говорит Филонов, было принято, Академия бы процветала». <…> Во время речи Наумова я посмотрел на Серова, сидевшего от меня шагах в трех; комсомолец, молодой, лет 21–25 может быть, он уже начал становиться тучным, а подбородок заметно начал жиреть… Домой я вернулся в 3-ем ч. ночи с дочкой, из Детского приехавшей и слушавшей все происходившее как интереснейшее представление.

Когда брат приходил к нам (случалось это, к сожалению, не так часто), то просил дать ему бумагу. Всегда это были листы из одной и той же пачки бумаги, которую достал для него муж. Взять ее к себе он не захотел, но, приходя к нам, писал на ней. Вернее, начинал, а работал потом дома. Работы № 25, 152, 363, 114 написаны на этой бумаге.

Вскоре приходила и Екатерина Александровна. Мы старались использовать их приход, угостить повкуснее. Отношения мужа и брата были очень хорошие. Брат всегда был в хорошем настроении, много рассказывал, шутил. Если стояла зима, то минут за двадцать, за полчаса до ухода он надевал свое короткое демисезонное пальто и «набирал тепло», по его выражению (только незадолго до войны, году в 1938-м, он купил себе теплую куртку).

Брат любил, когда я навещала его. Но, поздоровавшись, тотчас садился за работу. Он очень хорошо ко мне относился, и мне разрешалось что-то приносить ему, правда, очень скромное. Называл он меня поэтому «Красный обоз».

Адреса комнат, в которых жил брат.

Во время учебы в Академии брат жил в Академическом переулке. Комната, довольно большая, но темная, несмотря на большое полукруглое окно, начинавшееся от пола, низкий потолок. Но самое скверное — это был ресторан или трактир перед его домом. Весь день до позднего вечера там звучала музыка, и это мешало брату работать. О. К. Матюшина, которая бывала у брата, рассказывала мне и искусствоведу А. И. Рощину[338], писавшему статью в «Подвиге века», что каким-то образом, силой воли брат заставил себя оглохнуть, чтобы не слышать эти звуки.

Мы побывали у О[льги] К[онстантиновны] для того, чтобы она рассказала нам, что она помнит о брате, но кроме этого мы ничего от нее не узнали, почему-то она не хотела рассказать нам больше, что она несомненно знала.

И какого труда стоило ему вернуть себе слух![339] Я бывала там у него. Сейчас этого дома нет. На его месте теперь маленький садик, зажатый между двух домов.

Уйдя из Академии, он жил на ст. Елизаветино, в дер. Воханово, потом жил на Прядильной улице, номера дома не помню, там я у него не бывала. Жил он и в Шувалове. Об этом я узнала из воспоминаний А. Крученых «Наш выход». Последняя его комната была на набережной Карповки, 19, в Доме литераторов[340]. Переехал он туда со Старо-Петергофского проспекта, 44, где мы жили вместе в доме сестры.

Со светом у него всегда было плохо, только на Карповке у него была хорошая комната с двумя окнами. Окна выходили в сад. Но летом и здесь было плохо. Окна выходили в сад, и колебание листьев очень мешало ему работать. Но зимой, а особенно ранней весной там было очень хорошо.

А мечтал он о комнате, в которую свет шел бы со всех четырех сторон. Мечтал о комнате! Слова «мастерская» никогда не слышала от него.

На Карповке он перестал заниматься гимнастикой. Когда я спросила, почему он оставил гимнастику, он сказал: «Я каждый день вытираю пол мокрой тряпкой — вот моя гимнастика».

К моему большому огорчению, я не знаю, какая работа брата была последней, и никто из учеников не смог мне помочь в этом[341]. Работа 1940 года (датированная братом, редкий случай!) названия не имеет. В каталоге, составленном мною, она стоит под номером 333 — б.н. (без названия), а в скобках, рядом с номером, я написала «Лики»[342]. Работ у брата б. н. — 159, и я вынуждена в скобках давать какие-то свои обозначения, чтобы в работе мне было ясно, с каким б. н. я имею дело.

Очень похожая на эти «Лики»[343], написанная в той же цветовой гамме картина находится в Русском музее на временном хранении вместе с другими работами. Когда написана эта вторая — неизвестно, и которая из них была первая — неизвестно. Т[ак] ч[то] «Лики» можно считать, пожалуй, последней работой.

Первая работа «Лики» находится у меня. Это одна из моих любимых. У меня на хранении находится около 60-ти работ, несколько из них принадлежит мне — подарки брата. Картины эти оставлены мною для показа тем, кто интересуется его творчеством, кто знает, что в Ленинграде живет сестра Филонова, приходят знакомиться с его работами. В чешской монографии «Лики» помещены на последней странице. По цвету они очень далеки от оригинала. Помещенные в американском журнале «Лайф» — эти «Лики» по цвету ближе к оригиналу.

Осенью 1941 года, в конце сентября, неожиданно пришел к нам брат. Пришел и принес четыре картошечки. Принес в то время, когда они были буквально на вес золота. Оторвал их от Екатерины Александровны, от себя, когда все голодали. Запасов у них не было никаких.

Когда 22-го июня 1941 года Молотов по радио произнес свою речь о войне, я позвонила брату и просила сделать какие-нибудь запасы. Он с возмущением сказал: «Если такие люди как вы и мы будут делать запасы — это будет преступление». А может быть, думай он иначе, он и не умер бы так рано, через полгода после объявления войны. Было очень холодно, на нем была его куртка, теплая шапка и Петины лыжные брюки (наверное, Екатерина Александровна настояла, заставила его надеть эти брюки поверх своих, бумажных, которые он носил и летом и зимой).

Как мы ни отказывались от картошечек, как ни просили взять обратно, — он не хотел и слушать нас, он заставил взять их. Что мы говорили тогда, к сожалению, теперь я уже не вспомню. Дома у нас было очень холодно. Он не разделся, оставался у нас недолго. Может быть, он думал, что это его последний приход к нам, но мы никак не предполагали, что видим его в последний раз. И сейчас я не могу понять, не могу простить себе, что мы не отнесли эти картошечки к ним, обратно, а оставили их себе. Закрыв за ним дверь, мы подошли к окну, ожидая, что он, как всегда бывало, остановится, помашет нам на прощание рукой, улыбнется — но на этот раз этого не случилось… Шел он по двору своим широким шагом, но медленно, низко опустив голову. Когда он зашел под ворота, мы так и остались у окна, растерянно глядя друг на друга.

Что он думал тогда, что чувствовал?

Это был его последний приход к нам.

Во время войны брат добровольно охранял дом, в котором жил, от зажигательных бомб. Голодный, как должен был он мерзнуть в своей куртке, которую из-за холода нельзя было снять и дома.

Однажды, в темноте, он упал с лестницы. К врачу не обратился, полагаясь, как всегда, на свои силы. А сил-то уже не было…

Не знаю, как в этот раз, но обыкновенно, заболевая (болел он очень редко), он садился в кресло и дремал, но не ложился в постель. Правда, и здоровому-то на этой «постели» было трудно, не то что больному. (Я уже писала, что матраца на его кровати не было.) Ни врачей, ни лекарств он не признавал.

3 декабря 1941 года утром нам дали знать, что брату очень плохо. Мы сразу же бросились к нему. Трамваи еще ходили. Войдя в комнату, мы увидели брата, лежавшего на постели, стоявшей не на своем обычном месте. Он лежал в куртке, теплой шапке, на левой руке была белая шерстяная варежка, на правой варежки не было. Он был как будто без сознания, глаза полураскрыты, ни на что не реагировал. Лицо его, до неузнаваемости изменившееся, было спокойно. Около брата были его жена и ее невестка М. Н. Серебрякова[344]. Мне трудно объяснить, почему, но эта правая рука с зажатой в ней варежкой так поразила меня, что я и сейчас, более чем через тридцать лет, вижу ее. Если бы я могла рисовать, — я нарисовала бы ее и стало, м[ожет] б[ыть], ясно, чем так поразила меня эта рука. Написать же об этом трудно. Но все же я постараюсь это сделать. В правой руке был зажата варежка, рука была немного откинута в сторону и вверх, и эта варежка не казалась варежкой… Нет, это не передаваемо. Рука большого мастера, не знавшая при жизни покоя, теперь успокоилась. Дыхания его не было слышно. В глубокой тишине, не разговаривая, мы ждали доктора, каких-то уколов. Но еще до прихода врача мы поняли: все кончено. Он так тихо и так медленно дышал, что его последнего вздоха мы не заметили. Так тихо он ушел от нас…

вернуться

338

Рощин А. И., искусствовед, автор очерка о П. Н. Филонове. См.: Рощин А. И. «Формула весны» // Подвиг века. Л., 1969. С. 109–112.

вернуться

339

Е. Н. Глебова не совсем точно воспроизводит рассказ О. К. Матюшиной. На самом деле речь шла о том, что Филонов выработал в себе способность так погружаться в работу, что уже не замечал посторонних звуков, даже и громких. См.: наст. изд., Матюшина О. К. Призвание.

вернуться

340

В 1891 году известный журналист, историк и знаток Петербурга В. О. Михневич приобрел участок между набережной реки Карповки и улицей Литераторов (ныне ул. Профессора Попова). В 1899 по завещанию Михневича большая часть участка перешла Литературному фонду для устройства общежития для больных и нуждающихся писателей. Позднее часть территории, остававшаяся в собственности вдовы Михневича, была выкуплена литератором П. И. Вейнбергом, а в 1904–1905 годах по его же проекту было возведено общежитие Литературного фонда (Дом литераторов), где за небольшую плату нуждающиеся могли получить комнату. В 1919 году комендантом Дома стал художник П. А. Мансуров, с которым Филонов познакомился в предвоенные годы. По его протекции Филонов поселился в комнате на втором этаже, где и прожил до конца дней.

вернуться

341

См.: наст. изд., Покровский О. В. Тревогой и пламенем.

вернуться

342

П. Н. Филонов. «Лики». 1940. Бумага, дублированная на ватман и холст, масло. 64 × 56. ГРМ. На обороте авторская надпись: начал 17 мая 1940 г., перенесена на дублировочный холст.

вернуться

343

П. Н. Филонов. «Лики». 1940. Бумага, масло. 57,5 × 52. ГРМ. На обороте авторская надпись: Начато 12 апр. 1940 г.

вернуться

344

Серебрякова Мария Николаевна, жена Анатолия Эсперовича.