Изменить стиль страницы

Таков был изысканный стиль новогерманского света. Поэт Беньямин Пельц создавал новый стиль. Когда-то его считали немного не от мира сего, теперь же он делался все более светским и ловким. Он быстро свыкся с нравами высших кругов, доступ к которым ему открывала сверхмодернистская любовь к самым глубоким пластам, магическим пещерам и сладкому запаху тления. Он руководил делами академии писателей в качестве вице-президента, пока сам президент – Цезарь фон Мук – выполнял миссионерский долг за границей в «Хендрик-холле» Беньямина принимали как близкого друга. Вместе с господами Мюллер-Андреа, доктором Иригом и Пьером Ларю он стал завсегдатаем в Груневальде.

Все кавалеры почитали за честь и удовольствие целовать ручку изысканной фрау Белле и уверять фрейлейн Йози, что она прелестна. Пьер Ларю немного флиртовал с маленьким Бёком. Особенно веселые часы выпадали, когда характерный актер Йоахим приезжал со своей забавной женой, пил очень много пива, складывал мясистое лицо в выразительные складки и не уставал повторять:

– Ребята, говорите что хотите, а нигде в мире не найти такого прекрасного уголка, как Груневальд. – Иногда Йоахим отводил кого-нибудь в угол и уверял, что у него «положа руку на сердце все в порядке!».

– Несколько дней назад я добился того, что арестовали еще одного типа, который утверждал обратное, – говорил характерный актер и щурил маленькие коварные глазки.

Иногда появлялась Ангелика Зиберт, правда, изменившая фамилию. Ибо она вышла замуж за своего кинорежиссера. Молодой супруг был прекрасен собой: пышные каштановые волосы, темно-синие серьезные и большие глаза. Он – единственный в этом обществе выродков – выглядел так, как простое сердце представляет себе германского героя, юношу-рыцаря без страха и упрека. Но именно он неожиданно проявлял оппозиционные наклонности. Его детски-мечтательный ум не соглашался с тем, что случилось в Германии. Сначала он был в восторге от нацистов. Тем горше было его разочарование. Свои недоуменные, серьезные, настойчивые вопросы он обращал к Хендрику, талантом и мастерством которого искренно восхищался.

– У вас ведь есть влияние в высоких сферах, – говорил молодой человек. – Неужели нельзя предотвратить самые страшные злодеяния? Ваш долг обратить внимание премьер-министра на условия в концентрационных лагерях.

Светлое, честное лицо молодого рыцаря без страха и упрека краснело, когда он это говорил.

Хендрик устало качал головой.

– Чего же вы хотите, юный друг? – говорил он недовольно. – Чего вы требуете от меня? Хотите, чтобы я зонтиком удержал Ниагарский водопад? Так-то, – заканчивал он лихо, словно начисто опроверг собеседника и склонил его на свою сторону. – Так-то! – И при этом он стервозно улыбался.

Иногда директору нравилось круто менять тактику. Цинично, задорно он вдруг отказывался от всяких оправданий; лицо его шло красными пятнами – то не была, однако, краска стыда, – он хохотал, бегал по комнате и жалобно и в то же время победно выкликал:

– Ну разве я не негодяй? Разве я не удивительный негодяй?

Друзья забавлялись, Йози хлопала в ладоши от радости. Но молодой рыцарь без страха и упрека смотрел на него со строгим и неприступным выражением, Иоганнес Леманн, посверкивая глазками, печально улыбался, а Ангелика с грустью и смущением смотрела на своего друга, из-за которого пролила столько слез.

Разумеется, Хендрик никогда не говорил ни о тяжести Ниагарского водопада, ни о собственной удивительной подлости в присутствии гостей, стоявших слишком близко к власти или к ней принадлежавших. Даже в присутствии графа Доннерсберга директор остерегался неосторожных речей. Но он умел сочетать крайнюю осторожность с сияющей веселостью, когда его дарила визитом Лотта Линденталь.

Светловолосая, матерински добрая матрона не так уж редко являлась в «Хендрик-холл» на партию настольного тенниса или потанцевать с хозяином. Но какой это всякий раз бывал праздник! Мамаша Белла выставляла все сокровища своих кладовых, Николетта расточала комплименты фиалковым глазам знатной дамы, Пьер Ларю не замечал маленького Бёка, и даже папаша Кёбес кидал взгляды сквозь дверную щелку на высокогрудую даму, наполнявшую всю виллу своим серебряным, девическим, задорным смехом.

Но кто это выходит из огромного лимузина, с угрожающим ревом остановившегося у портала «Хендрик-холла»? Перед кем это распахнулись двери? Кто грохочет саблей по прихожей? Кто вносит огромный живот над колоннами ног и величаво выгнутую грудь, блистающую орденами, в благоговейно застывшее собрание? То он, толстяк, мечом охраняющий божественный трон. Он пришел, чтобы забрать свою Лотту и пожелать своему Мефисто доброй ночи.

Линденталь бросается ему на шею. Но фрау Белла, чуть не падая в обморок от гордости и волнения, произносит – и это звучит, как стон:

– Ваше превосходительство, господин премьер-министр, можно вам что-нибудь предложить? Что-нибудь освежающее? Может быть, бокал шампанского?

Многие съезжались в «Хендрик-холл», привлекаемые славой и гостеприимством хозяина, хорошей кухней, винным погребом, теннисными кортами, редкими граммофонными пластинками, роскошью обстановки. Многие проводили тут приятнейшие обеденные, послеобеденные и вечерние часы: артисты и генералы, лирики и высокие чины, журналисты и дипломаты, содержанки и комедианты. Но те несколько человек, которые в прежние времена были в довольно интимных отношениях с Хендриком Хефгеном, не участвовали в его веселых и роскошных приемах. Генеральша не показывалась в «Хендрик-холле». Тщетно ждала фрау Белла ее визитную карточку. Пожилой даме пришлось продать имение и поселиться в тесной квартирке неподалеку от Тиргартена. Она все больше и больше теряла связь с берлинским обществом, где когда-то играла такую блистательную роль.

– Мне не интересно бывать в домах, где я в любой момент могу наткнуться на убийц, преступников и сумасшедших, – говорила она гордо и опускала лорнет, в который рассматривала собеседника. Неужели же она подозревала, что и в «Хендрик-холле» рискует встретить уголовников и тому подобных мрачных персонажей, – подозрение не только безосновательное, но и преступное! Ведь речь шла о доме, где постоянно бывали члены правительства.

И еще один человек держался вдали от владения директора – Отто Ульрихс. Его не приглашали, да он бы и вряд ли принял приглашение. Он был очень занят, и занят так, что это требовало напряжения всех физических и душевных сил. Да и образ Хендрика, так долго и верно хранившийся в сердце Ульрихса, постепенно претерпевал изменения. Ульрихс был очень добродушный, даже мягкий человек. К Хефгену он питал огромное и непоколебимое доверие.

– Хендрик – наш! – говорил он теплым убежденным голосом всякому, кто высказывал сомнения относительно моральной и политической честности его друга.

«Хендрик – наш»… Верил ли Отто Ульрихс в это сегодня? Он покончил со многими иллюзиями, в том числе и с теми, которые касались Хендрика Хефгена. Он уже не был добродушным, он не был мягким. Его взгляд изменился, стал серьезным, почти грозным. Глаза утратили доверчивость. И стали точно взвешивающими, проницательными и спокойными. В них светилась сила.

У Отто Ульрихса теперь было напряженно прислушивающееся выражение лица и осторожные, стремительные жесты человека, которому необходимо быть начеку. А начеку ему надо было быть все время. Ибо Отто Ульрихс вел опасную игру.

Он оставался актером Государственного театра, но лишь для того, чтобы следовать совету, данному Хендриком, – хоть тот, вероятно, давал его не вполне всерьез – использовать свое положение в официальном институте как своего рода тыловое прикрытие, чтобы укрыться от чересчур тщательного наблюдения и контроля агентов гестапо. По крайней мере такая была у него надежда, такой расчет. Возможно, он ошибался. Возможно, за ним следили и лишь временно давали ему возможность действовать, чтобы тем вернее потом схватить, собрав как можно больше улик. Ульрихс не верил, что на его след напали. Члены ансамбля, сначала недоверчиво его обходившие, теперь встречали его сердечно. Ему удавалось их расположить к себе мужественным, простым и веселым характером. Ведь он изучил искусство маскировки. Целеустремленность, воля, пламенная готовность к любым жертвам сделали его хитрым. Он даже научился шутить с Линденталь. Он уверял характерного артиста Йоахима, что не питает ни малейшего сомнения в его расовой чистоте. Он демонстративно приветствовал рабочих сцены предписанной формулой «Хайль!», за которой следовало ненавистное имя диктатора. Когда в ложе находился премьер-министр, Ульрихс утверждал, что у него колотится сердце от волнения, ведь он играет перед таким великим человеком. Сердце у него действительно колотилось, но от гордости и страха. Потому что рабочий сцены, с которым он был в заговоре, шептал, когда Ульрихс уходил за кулисы после своей реплики, – шептал ему что-то насчет подпольного собрания. Почти на глазах страшного толстяка, самого главного, увешанного орденами палача этот маленький артист, прошедший ужасы пыток и лагеря, отваживался продолжать подрывную работу.