Изменить стиль страницы

Встреча с ужасами лишь на короткое время парализовала его силы. В первые недели после выхода из ада он был в состоянии оцепенения. Его глаза видели то, чего не может увидеть ни один человеческий взгляд, не замутясь от горя: абсолютно обнаженную, абсолютно раскованную, организованную с ужасающей педантичностью низость; абсолютную и всеобъемлющую низость, которая, истязая беззащитных, всерьез прославляет «патриотическое деяние» как «моральное перевоспитание разрушительных антинародных элементов», как высокоморальный долг в борьбе за дело пробужденного отечества.

– Пропадает охота думать о людях, после того как видишь их в таком состоянии, – говорил Ульрихс. Но он любил людей, и его образ мыслей сводился к непоколебимой вере, что из них – когда-нибудь – все же можно будет создать что-то разумное. И он преодолевал скорбную апатию.

– Когда побываешь свидетелем этого ужаса, – говорил он, – остается лишь один выход: покончить с собой или работать с еще большей страстью, чем прежде.

Он был простой, мужественный человек. Его здоровые нервы оправились от шока. Он продолжал работать.

Ему не составило труда восстановить связь с подпольными оппозиционными кругами. Среди рабочих и интеллигентов, ненависть которых к фашизму была достаточно продуманна и страстна и проявлялась в действии даже в этих крайне опасных и – как казалось – почти безнадежных условиях, у него было много друзей. Артист прусского Государственного театра принимал участие в подпольных акциях против режима. Шла ли речь о тайных встречах, о составлении и распространении запрещенных листовок, газет и брошюр, или об открытых празднествах диктатуры, или о саботаже на фабриках, артист Отто Ульрихс был среди тех, кто решительным образом влиял на все эти приготовления, при этом рискуя жизнью.

Он очень серьезно относился ко всем демонстрациям антифашистского духа и высоко ценил психологическое воздействие, которое они должны были оказывать на запуганную, скованную страхом массу.

– Мы заставляем власть имущих испытывать беспокойство, и мы показываем миллионам, оставшимся врагами диктатуры, но не решающимся открыто объявить о своих взглядах, что воля к свободе не ослабла и действует, несмотря на постоянную слежку целой армии шпиков.

Так думал, говорил и писал артист Отто Ульрихс. При этом он не забывал, что эти действия не самое главное, но лишь средство в достижении цели. Этой целью, этой великой надеждой оставалось собрать воедино разрозненные силы Сопротивления, объединить противоречивые интересы социально и духовно разобщенной оппозиции, расширить и активизировать фронт – народный фронт против диктатуры.

– Все дело в этом и только в этом, – говорил артист Отто Ульрихс.

Поэтому он не ограничивал свою деятельность общением со своими ближайшими друзьями по партии и борьбе. Куда важнее он считал связь с оппозиционными католиками, бывшими социал-демократами или беспартийными республиканцами. Коммунист сначала наталкивался на недоверие буржуазно-либеральных кругов. Но настойчивым и пылким красноречием ему удавалось преодолевать их опасения.

– Но ведь вы так же против свободы, как и нацисты! – упрекали его демократы.

Он отвечал:

– Нет! Мы за свободу, за освобождение страны от фашизма. А уж какой порядок установить после свержения диктатуры, мы договоримся потом.

– Вам не известно чувство патриотизма, – говорили ему патриотические республиканцы. – Вы знаете только класс, а он интернационален.

– Если бы мы не любили родины, – возражал Отто Ульрихс, – разве могли бы мы так сильно ненавидеть тех, кто ее унижает и губит? Разве рисковали бы мы ежедневно жизнью ради того только, чтобы освободить ее, нашу родину?

Как-то еще в первые недели своей подпольной деятельности Ульрихс сделал попытку довериться Хендрику Хефгену. Но директор испугался, стал нервничать, раздражаться.

– Я ничего не хочу об этом знать, – сказал он резко. – Мне не надо ничего знать, ты меня понял? Я закрываю оба глаза, я не вижу, что ты там делаешь. Но ни в коем случае не посвящай меня в свои дела.

Убедившись, что их не подслушивают, он сдавленным голосом поведал другу о том, как трудно и мучительно для него столь долго и последовательно притворяться.

– Но я уже решился на эту тактику, потому что считаю ее единственно правильной и действенной, – шептал Хендрик и пытался еще раз заговорщицкими взглядами подействовать на Ульрихса, но тот их не замечал. – Тактика неудобная, но мне надо ее выдержать. Я нахожусь в самом логове врага. И я подтачиваю их власть…

Отто Ульрихс почти не слушал. Может быть, именно в этот миг иллюзия исчезла. Он постиг Хендрика Хефгена.

О, как мастерски притворялся директор! Поистине достойно великого артиста! Поистине ведь складывалось впечатление, будто Хендрика Хефгена интересуют только деньги, власть и слава, а вовсе не подтачивание изнутри национал-социалистского режима.

За широкой спиной премьер-министра он чувствовал себя так уверенно, в такой безопасности, что ему казалось, что можно даже пококетничать с опасностью и заклинать ужасы катастрофы шутовством. Когда он разговаривал по телефону с директором театра в Вене, чтобы попросить у него на время какого-то артиста, он говорил плачущим, певучим голосом, тоскливо растягивая гласные:

– Да, мой дорогой, через пару недель я, возможно, уже появлюсь у вас в Вене… Я не знаю, продержусь ли я здесь и две недели. Мое здоровье – вы меня поняли? – мое здоровье ужасно подорвано…

В действительности же лишь две вещи могли бы привести его к падению: если бы генерал авиации вдруг отказал ему в милостях или если бы генерал авиации вдруг сам утратил свою власть. Однако толстяк проявлял к своему Мефистофелю верность, необычную в национал-социалистских кругах и потому возбуждавшую удивление. И звезда жирного великана не думала закатываться: поклонник казней и светловолосой инженю приобретал все новые титулы, все новые богатства, все больше влияния на руководство государства.

А пока солнце толстяка сияло над ним, Хефген мог не принимать всерьез коварных атак хромого. Министр пропаганды не решался открыто выступить против директора. Напротив, он придавал большое значение возможности при удобном случае показываться с ним вместе. Не обходилось и без известного интеллектуального контакта с актером Хефгеном. Если тому удалось дьявольской светскостью, цинически забавным остроумием очаровать и склонить на свою сторону генерала авиации, то почему бы ему не подружиться и с шефом пропаганды, «старым доктором» – ведь оба не только говорили на одном и том же рейнском наречии, отчего их беседы приобретали серьезный интимный характер, но и использовали одну и ту же терминологию. О «революционной динамике», о «героическом жизненном чувстве», о «полнокровном иррационализме» мог ведь, когда нужно было, болтать и артист Хефген. Вот ему и случалось проводить часок за оживленной беседой со своим смертельным врагом. Что, конечно, вовсе не мешало последнему против него интриговать.

Цезарь фон Мук, вернувшийся из приятной заграничной поездки, делал все мыслимое для распространения слухов о некой негритянке, с которой Хендрик якобы имел нездоровую сексуальную связь и которая на его деньги вела в Париже неприлично роскошную жизнь. С этой дамой, по слухам, Хефген имел тайные свиданья, и не только для того, чтобы продолжать позорное осквернение расы, но и для связи через ее посредство с самыми мрачными и опасными эмигрантскими кругами, а именно теми кругами, говорилось далее, где женщина, с которой Хендрик развелся лишь для видимости – Барбара Брукнер, – играла ведущую роль.

В Государственном театре только и говорили, что о черной любовнице директора, и в крупнейших редакциях и в среде, задававшей тон, очень хорошо знали о темной даме, проявившей себя в Париже во всем блеске великой вавилонянки. «У нее три обезьяны, молодой лев, две взрослые пантеры и дюжина китайских кули, – говорили о ней, – и она вместе с французским генеральным штабом, Кремлем, масонами и еврейскими финансовыми магнатами строит козни против национал-социалистского государства». Ситуация становилась крайне неприятной для Хефгена. Он решил жениться на Николетте, чтобы покончить со слухами. Премьер-министр весьма одобрил решение своего хитрого протеже. Он строго предостерег всех тех, кто и впредь вздумает подозревать директора.