Изменить стиль страницы

И еще из области медицины. У меня образовалась серная пробка в ухе. Это было и неудобно, и удобно. Неудобно понятно почему — все же глухота. А удобно — ночью не слышишь, как открывается камера — знай себе, спишь! Да и на допросе все переспрашиваешь следователя, даже когда его слышишь, и есть время подумать над ответом. Шелковский это заметил: «Ты что, оглох, что ли?»

— «Да, вот серная пробка в ухе». - «Так надо прочистить». — «Записываюсь, не прочищают». Наконец повели прочищать в тюремную амбулаторию, расположенную в верхних этажах. Ничего примечательного.

Приятным событием в нашей жизни был ларек. Но самым приятным — получение денег — только этот вид передачи и был разрешен на Лубянке. Два раза в месяц в камеру входил чернявый человек небольшого роста, у которого поверх гимнастерки был синий халат, и раздавал бланки для заказывания продуктов в тюремном ларьке. Естественно, что заказывать мог только тот, у кого были деньги, деньги не в кармане, а на лицевом счету в тюремной канцелярии. В ларьке можно было купить хлеб, масло, сахар, сыр, колбасу, сырые овощи (морковь, помидоры, лук, огурцы), а также папиросы. На другой день все это приносилось. Для того, у кого денег не было - заказывали имущие. Этот ларек был существенным добавлением к однообразной и такой невыразительной пище.

Сам ларешник запомнился еще и потому, что он приносил денежные передачи, не сами деньги, а только квитанции, что на такое-то имя принято столько-то рублей. Это была все же какая-то связь с волей: значит, ты не забыт, значит, о тебе есть кому помнить и заботиться, и в душе поднималась горячая волна благодарности, надежды, оптимизма. Фамилия передающего деньги на квитанции не указывалась. По какой-то случайности нам с Боковым приносили передачи одновременно. При этом номера квитанций всегда были соседними. Сколько догадок было построено на этот счет! Досужие умы камеры, сопоставляя номера квитанций за длительное время, пытались рассчитать число заключенных во внутренней тюрьме и рост этого числа. От старожила Астрова мы знали, что камер было около ста двадцати и что второй этаж занимали женщины.

А вот малоприятное развлечение (не говоря о допросах). Раз в месяц в камеру неожиданно входили и быстро ее заполняли человек пять-шесть надзирателей во главе с офицером. При этом произносилось одно слово: «Обыск». Нас сгоняли ближе к двери и начинали перетряхивать все, что можно, вплоть до того, что палкой помешивали в параше.

Глава 4. СЛЕДСТВИЕ

Через две недели после первого допроса я был вновь вызван к следователю, и мне было предъявлено обвинение по статье 7-35. Я долго не понимал, что это значит, следователь требовал, чтобы я подписал это обвинение, объясняя, что моя подпись лишь подтверждает, что я поставлен в известность о предъявленном обвинении. Я же не хотел ставить подпись под тем, чего не понимаю. Наконец до меня дошло, что расписаться можно. После этого меня вопрошал какой-то капитан о моем ордене Славы, где он находится. Я отвечал, что дома. «Где дома, на Трубниковском (там я был прописан) или в Сокольниках?» — «Наверное, в Сокольниках». Видно, орден они почему-то не нашли, а изъять его было необходимо. Этот же капитан совместно со следователем предложили подписать протокол обыска в Сокольниках. В этом протоколе я прочитал, что среди всякой бумажной мелочи вроде фотографий, записных книжек, писем, значились иностранный текст на пишущей машинке, столько-то страниц, и дневник 1945 года. Я потребовал показать, что это за текст и что за дневник. Показывать мне не хотели. Я настаивал, так как не знал, что это за бумаги, тем более, что дневника 1945 года у меня не было, а был Курило-Сахалинский дневник 1947 года, который я писал в экспедиции. После долгой и непристойной ругани был составлен акт (этим словом они пытались меня испугать) о том, что я отказываюсь подписать протокол обыска (копия протокола сохранилась и я привожу ее в примечании 11). Много позже я узнал, что обыск был и у Бобринских на Трубниковском, но протокола мне не показывали.

Следствие мое полегоньку двигалось вперед. Вызывали меня на допрос не часто, но и не редко, иногда по ночам. Пробуждение ночью на допрос было особенно муторно. Да и днем это было гадко: это всегда было издевательство, оскорбления и борьба, борьба по мелочам за редакцию моих же ответов. Протокол допроса редко писался сразу. Чаще следователь составлял черновик, а потом через неделю, две на следующем допросе мне предъявлялись напечатанные на машинке вопросы и мои ответы, отредактированные так, как нужно было следователю. И вот тут начиналась борьба. Следователь матерился — мат там был принят как официальный язык, — матерились присутствующие чины. Вся эта банда всем, чем могла, исторгала из себя одно: ты виновен, ты гад, и тебе делают, хотя ты этого совершенно не достоин, великое снисхождение, что с тобой разговаривают, тебя бы давно надо раздавить. При нормальном ведении дела подследственный — это человек, вину которого следствие должно доказать. Если вина будет доказана, его осудят. Но до суда он только подследственный. Здесь все было не так. Начальнику 6 следственного отдела Шумакову приписывали такую фразу: «Подследственные там, на улицах ходят, а здесь все осужденные. Дело только за оформлением». Другими словами, здесь нет и не может быть невиновных.

Вспоминается рассказ академика П. А. Ребиндера, услышанный мной в конце 50-х годов об аресте академика Баландина, ученого с мировым именем. На первом же допросе он почувствовал, что произошла ошибка: его приняли за кого-то другого и спрашивали о якобы утаенных месторождениях золота. Он с радостью говорил, что физхимик, а не геолог, что это ошибка, но следователь настаивал на своем. Через некоторое время следователя поменяли, а с ним и версию обвинения. Нужно ли говорить, что Баландин был осужден и отбывал «наказание» в Норильских лагерях.

Этот аспект деятельности органов иногда обсуждался в камере, правда, в очень осторожных выражениях. Надо сказать, что, вообще, камера выражалась более или менее лояльно, что, на мой взгляд, было боязнью стукачества. Умный и хитрый Крамер вроде бы по поводу, а вроде бы и нет, рассказал такой случай с кассиром из банка Рокфеллера. Выдавая деньги, он просчитался и передал лишние десять тысяч долларов. Клиент их вернул, но кассир не принял — кассир Рокфеллера не мог ошибиться. Так и здесь, ошибок не было.

Однажды, придя на допрос, я застал в комнате 555-а, где всегда «принимал» меня Шелковский, двух элегантных молодых людей, которые, сидя на клеенчатом диване, с интересом рассматривали пачку журналов «Америка», изъятых у кого-то при обыске. За столами сидели и другие обитатели комнаты. На мое положенное при входе «здравствуйте», конечно, никто не ответил. Двое на диване вслух комментировали иллюстрации. К ним подходили от столов интересующиеся, подходил и мой следователь. Меня как бы и не было в комнате, и какое-то время я был, казалось, предоставлен сам себе. Настороженность, чувство быть здесь особенно начеку у меня ослабло, и я непроизвольно глубоко вздохнул. «Чего, чего задышал? И до тебя доберутся!» — сейчас же отреагировал майор, который до этого, казалось, и не замечал меня.

Любопытно, что в отношениях между собой следователи были грубовато-хамоваты, перед начальством заискивали, начальству льстили в тех же грубоватых тонах. Мой приятель Михаил Кудинов, с которым я близко сошелся в лагере, рассказывал, как следователи в его присутствии после ухода из комнаты сослуживца, обменивались откровенно похабными замечаниями о супружеской жизни своего коллеги.

Итак, мое следствие шло. Во время допросов о родственниках на столе у Шелковского появлялась пухлая папка, в которой он справлялся и уточнял мои показания. По-видимому, это были протоколы допросов моих близких, а также различные справочные материалы. То, что он пользовался протоколами допросов матери, мне стало ясно из следующего. При подписании протокола, который мне дали через две недели после допроса и который касался моих взаимоотношений с дядей Полей Бутеневым и моего решения бежать в партизаны, я обратил внимание на несколько необычную форму того, как этот протокол был напечатан: после каждого моего ответа был довольно большой пропуск, тогда как после вопросов такого пропуска не было. Это меня насторожило, и я тут же стал прочеркивать пустые места. Следователь страшно разозлился, и ругань его долго не смолкала. Наконец, в сердцах он сказал: «Ишь ты, как подглядел, и у матери так же». Всячески понося меня за недоверие, он приказал не прочеркивать, видно, это было не принято, а подписываться после каждого моего ответа, что я и делал.