Изменить стиль страницы

Полковник-еврей. Сразу после взятия Берлина в 1945 году его сделали редактором какой-то немецкой газеты. Рассказывал о том, как опознавали труп Гитлера (позже все это я прочитал в книге Елены Ржевской «Берлин, май 1945»). Был убежден, что никаких подслушивающих аппаратов в камерах нет, а есть только стукачи. Арестован был за связь с немкой. За это же попал сюда и капитан нашей армии со странной фамилией Тюлюпа, которая удивительно шла к нему — высокого роста, внешне представительный человек, но в душе совершеннейший теленок, да к тому же еще и глупый.

Студент Тимирязевской Академии Сергей Мюге. Сел за болтовню. В ходе следствия был направлен на психиатрическую экспертизу в Институт Сербского, где, судя по рассказам, довольно удачно разыгрывал инфантилизм. Получил пять лет. В Институте Сербского находился вместе с Есениным-Вольпиным. Кстати, этот Вольпин незадолго до моего появления в камере на Лубянке отбыл из нее. О нем мне рассказывали тамошние старожилы как о человеке, производившем впечатление чокнутого. Мюге был жизнерадостным, неунывающим и в лагере предполагал быть в агитбригаде, показывать фокусы. Одно время он был знаком с известным иллюзионистом (а попросту фокусником) Мессингом. Уже в камере Мюге демонстрировал свое искусство, угадывая страницу книги или находя спрятанную вещь. С Мюге мы сошлись довольно близко, а спустя много лет изредка и встречались. Он мало изменился, и в нем сохранилась, а может быть, развилась большая жизненная цепкость. Позже он уехал за границу, а теперь изредка навещает Москву. А тогда в Бутырках Мюге сразу стал передавать кому-то из своих знакомых принесенное нами известие о введении смертной казни. Этот его приятель находился еще под следствием в камере в том же коридоре и, по рассказам Мюге, дразнил следователя и вел себя вызывающе, рассчитывая, что больше двадцати пяти лет все равно не получит. Мюге его предупреждал, написав на стенах уборной мылом о новом указе. Это же известие помогло избавиться от неприятного надзирателя, водившего на допрос (хотя следствие здесь для всех кончилось, но людей иногда вызывали). Один из наших сокамерников в ходе допроса где-то к месту сказал следователю, что знает о введении смертной казни. «Откуда ты узнал?» — «А вот надзиратель сейчас сказал». После этого надзиратель на допросы уже не водил.

В камере сидел сравнительно молодой парень, привезенный из Тайшета. Его часто вызывали. По рассказам, его подводили к дверям других камер, и он через глазок должен был опознавать тех, кого знал по службе у немцев. На наши вопросы о лагере отмалчивался, говоря: «Приедете — узнаете, — и добавлял: — Здесь-то житуха».

Как и на Лубянке, здесь был ларек. Его распределением в камере ведал человек, внешне напоминающий бухгалтера, молчаливый и деловой, с добрыми карими глазами, имевший свои двадцать пять лет срока. В Бутырках была более демократичная система пользования ларьком. На тех, кто не имел денег на лицевом счете, выделялся определенный процент, а при получении все делилось поровну. Дележку производил этот «бухгалтер». При получении ларька он вынимал из мешка старый носок, выдергивал из него длинную нитку, свивал ее, делая тонкий шнур, к концам привязывал спички и, держась за них как за ручки, сноровисто резал этим «ножом» буханки хлеба.

Вспоминается весельчак и немного авантюрист, что-то вроде российского Ходжи Насретдина, рассказывавший, как он однажды в Эстонии попал в святые одного монастыря, сумев открыть перекосившиеся двери церкви, стоявшей так несколько столетий. Рассказ был остроумным и увлекательным. Посадили его уже второй раз, и он много и так же остроумно и наблюдательно рассказывал о былой лагерной жизни.

День наш был заполнен разговорами — мы знакомились. В распорядок дня входили также прогулка и чтение. Поговаривали, что библиотека в Бутырках шикарная, а ведает ею знаменитая Фанни Каплан, эсерка, стрелявшая в Ленина, которой он, как говорили, сохранил жизнь. На прогулку шли долгими коридорами, дворами. Во дворах стояли снеготаялки, чтобы не вывозить снег. Проходили через квадратный внутренний двор с голыми деревьями и старой церковью в центре, описанной Львом Толстым в «Воскресенье», а ныне отведенной под пересыльную тюрьму. Выходили во внешний двор и там в отгороженных стенами квадратах прогуливались двадцать минут. В этом путешествии меня всегда поражала грандиозность всего комплекса построек, особенно внутреннего двора с бесчисленным множеством окон без видимых решеток и намордников. Окна эти свет пропускали, но видеть через них было нельзя. Окна застеклены толстыми полупрозрачными блоками, армированными железной сеткой.

В той же камере я неожиданно получил вещевую передачу. Это была большая и нечаянная радость! Теплые вещи. Хорошо помню замечательные рукавицы с петлями для шнурков из обрезков Еленкиного цветного халатика, байку для которого мы вместе покупали. (Как жаль, что потом, в лагере, эти рукавицы у меня сперли; сперли нахально, в столовой, в толчее, когда я нес поднос с мисками для бригадников. Их вытащили в сутолке из-за пазухи бушлата.) Кроме многих нужных, особенно зимой, вещей я получил очень хорошие военные брюки-галифе. О них будет еще речь впереди. Все эти вещи мне передавали через кормушку — небольшое прямоугольное отверстие в двери, через которое обычно кормили, подавая миски, хлеб. На Лубянке кормушек не было.

Однажды, к моему удивлению, я был вызван на допрос. Что такое? Ведь все кончилось. Шел спокойно, больше с любопытством, но где-то внутри возникло некоторое беспокойство, которое я, как физиолог, определил как условно-рефлекторное. Так у собаки добиваются выделения желудочного сока в ответ на загорание лампочки. При переходе из тюрьмы в следственный корпус расписался в такой же «железной» книге, как и на Лубянке. Из любопытства спрашиваю, зачем мне надо расписываться, и почему я не вижу всего листа. Вместо ответа — мат и угрозы. Это тебе не Лубянка с ее вежливостью. Вводят в комнату, где сидит старый знакомый — Шелковский. Общие вопросы, спрашивает, сколько дали. Говорю, что десять, но тут же жалею, что не подразнил его — надо было сказать пять или двадцать пять. Потом небольшой допрос о партизане Феде Кузнецове с опознанием его фотографии. Напомню, что это был один из пленных, бежавших из лагеря в Сувалках, пожилой, симпатичный инженер с Урала. Федя входил в нашу группу под командованием Кости. По выходе в наш тыл его уговорили лететь к немцам снова. А теперь мне показывали его фотокарточку. Значит, его «замели». За что? За то, что остался жив? Я рассказал Щелковскому, что знал, и в моих воспоминаниях ничего порочащего не было.

Постепенно количество людей в камере уменьшалось — брали на этап. Оставшуюся группу, человек пятнадцать, перевели в пересыльную тюрьму — в церковь. Внутри нее из церковного остался, пожалуй, только кафельный пол. Вся внутренность была поделена на большие камеры. Опять новые лица, но теперь совсем не надолго — дня на три-четыре. Из этих лиц мне запомнилось одно — высокий подслеповатый человек, видно, когда-то полный, а теперь мешок с костями. Он все время играл в шахматы, но между ходами постоянно оглядывался и рассматривал окружающих. Это был Моисей Львович Авиром, как поговаривали, прокурор. Следствие у него проходило тяжело; он подписал только один протокол, самый первый. Это не помешало получить ему свои десять лет. Авирома обвиняли в принадлежности к троцкистской платформе в двадцатых годах. О нем писать еще буду, так как был с ним в одном лагере.

В последних числах января вместе с небольшой группой я попал на этап.

ГЛАВА 6. ЭТАП

Еще одна процедура обыска в присутствии конвоя, который таким образом нас принимал. Во дворе погрузили в воронок. Он стоял мотором к большим железным воротам, выкрашенным черной краской. Погрузились, тронулись, остановились, потом опять тронулись. Причина этой неожиданной остановки мне стала ясна из рассказа, услышанного позже от парня с уголовным уклоном, москвича, шофера, который этим же путем отбыл из столицы. Когда грузились в воронок, этот парень, бросив свои пожитки внутрь машины и заметив, что конвой занялся другим заключенным, полез под машину и улегся на карданном валу. Никто этого не заметил. Воронок тронулся и, когда проехали, судя по расстоянию, ворота, Наумов (так его звали) вывалился на землю. А воронок остановился перед вторыми воротами. Его сильно избили и вбросили в машину.