Изменить стиль страницы

За мое пребывание в камере там появились еще три человека на места ушедших Бокова, Степанова и украинца. Один из них интеллигентного вида человек лет сорока, сел по доносу квартирной соседки за невоздержанность в словах. Как-то, уйдя на допрос, он вернулся в камеру только через пять дней, проведя это время в карцере. Послал его туда следователь за какой-то грубый разговор. Карцер ему, видно, был полезен, так как вернулся он, как в дом родной, очень всем нам обрадовавшись: и люди, и кормят, и курево, и прогулка, и книги, и нормальная пайка, и тепло. Столько благ! И как все в мире относительно!

А вот еще один камерный сожитель — говоривший с сильным акцентом молодой солдат-украинец, которого, как он рассказывал, ссаживали из вагона в воронок в наручниках. Привезли его из Крыма по какому-то коллективному делу, нам не совсем ясному. Был он человеком разговорчивым, но нам что-то не договаривал. Из его разговоров было ясно только то, что была какая-то группа военных и гражданских, которая много болтала и, видно, лишнего. Очень скоро с допросов он стал возвращаться, плотно пообедав у следователя. Как сам рассказывал, следователи давали ему и курево. По всему было видно, что он с ними хорошо сотрудничал. Чего это стоило всем остальным участникам дела — можно только догадываться.

Третий — студент первого курса Института иностранных языков Сарылов. Мне хорошо запомнилось его появление в камере. Открылась дверь, и в камеру как-то натружено вошел бледный, испуганный рыжеватый парень и застыл у двери. Надзиратели внесли его вещи, затем койку, а он все стоял оцепенелый и долго не мог придти в себя. Потом он рассказал, что его накануне в шесть часов утра взяли из дома и сразу на допрос. Непрерывный допрос продолжался более суток, менялись только допрашивающие. Из него выжали все, что могли и что хотели, и только потом, когда он все подписал, отправили в общую камеру. Такой конвейер не под силу и более зрелому человеку, а не только мальчишке-первокурснику. Что же это было за дело? Этот молодой человек, единственный сын очень обеспеченных родителей, принадлежал к так называемой «позолоченной» молодежи с весьма невысокими моральными принципами. Он и сам рассказывал, как иногда, закусив в ресторане с приятелями, они покидали приглашенных девиц, не заплатив по счету и предоставив это приглашенным. Или, как возвращаясь поздно домой (он жил на Можайском шоссе), брал легковую машину — только не такси — а подъезжая к дому, удирал от шофера знакомыми проходными дворами, или просто воровал деньги у родителей. Они составляли группу своего рода «единомышленников». Главой был Саша Якулов, кажется, сын известного художника — музыкант, ловелас, жулик и пройдоха. Они болтали, что влезет в голову, и мечтали удрать за границу. Все это стало известно органам. О Сарылове еще напишу ниже в связи со встречей Нового года. Здесь же добавлю только, что у меня с ним был один и тот же следователь.

Итак, из девяти человек, прошедших на моих глазах через камеру №46, трое, если считать Ядрова-Ходоровского, были евреи — процент довольно большой, но его можно понять, если вспомнить, что тогда был разгар борьбы с «космополитизмом», в центре которой были евреи, а апогеем ее стало позже «Дело врачей».

Как же проходил наш день? Подъем в 6 часов. Открывалась дверь, и надзиратель говорил это слово громким шепотом или просто стучал ключами о ручку двери — звук очень неприятный. Да и само пробуждение было одним из наиболее горьких моментов: «Да, значит это не сон, а страшная действительность», — проносилось в голове. Все в подавленном состоянии, погруженные в невеселые мысли, молча ожидали вывода в туалет на оправку и мытье. Хотя параша всегда стояла в камере, делать в нее по-большому было не принято, а в туалет пускали сразу всю камеру только два раза в день. Поэтому терпели. В начале это было непривычным, а потом ничего. Нашу камеру, расположенную сразу слева от входной двери, выводили обычно первой. Дежурный по камере и еще кто-нибудь брали парашу — большой железный бак с крышкой и двумя ручками, а все остальные за ними парами выходили в коридор. В уборную нас вели двое надзирателей. Так же попарно, с парашей во главе, такой же вонючей, но промытой дезинфицирующим раствором, возвращались в камеру. Далее, шло ожидание завтрака или двадцатиминутная прогулка. В этом случае надзиратель предупреждал: «Приготовиться на прогулку». В зависимости от погоды мы одевались и ждали. Зимой на прогулку мне выдавали тюремный бушлат — черный недлинный балахон и папаху дореволюционного образца — можно представить сколько голов она одевала! Затем опять по команде мы попарно выходили в коридор. Нас пересчитывал надзиратель коридорный и надзиратель прогуливающий. Если кто-либо по той или иной причине не шел на прогулку, его не оставляли в камере, а помещали в бокс. Обычно мы гуляли во дворике внизу. Его забор, выкрашенный в густо-зеленую краску, обратил мое внимание в день прибытия на Лубянку, когда я входил во внутреннюю тюрьму. Забор отгораживал небольшое пространство примерно 20 на 30 метров, примыкавшее к стене тюремного здания. Кто-то из старожилов говорил, что на этом отгороженном дворике в 1945 году повесили Власова, бывшего генерала Красной Армии и Краснова, генерала Белой Армии. Надзиратель становился в сторону под часы, скучал, иногда откровенно подремывал, а мы начинали свой «бег» по кругу: сначала шли медленно, потом все быстрее и быстрее, но, конечно не бежали, потом опять замедляли ход. Пожилые не включались в этот темп, а Ядров дышал воздухом у стенки. На одной из прогулок я заметил лежавший на асфальте небольшой клубок ржавой сталистой проволоки и, поглядывая на дремлющего надзирателя, улучил момент и ухватил эту находку больше из озорства или спортивного чувства, чем из надобности. Правда, некоторая необходимость в этой находке была — я предполагал использовать проволоку в качестве иголки, которую обычно надо выпрашивать у надзирателя, а иголки из рыбьих костей плохи. Эта моя проделка оказалась незамеченной. И еще одно озорство, вернее, бравада. Напротив дворика поднимались этажи соседнего корпуса. Однажды из окна третьего этажа на нас поглядывала какая-то женщина. Я ей приветливо помахал рукой. На ее лице ничего не отразилось, оно просто исчезло.

Раза два или три нас прогуливали в дворике на крыше десятого этажа. Там было два таких дворика. Надзиратель залезал на специальную вышку, с которой просматривались оба дворика. Над двориком высились еще три этажа, на которые я иногда теперь поглядываю, идя по улице 25 октября (Никольской) — они оттуда хорошо видны. Наверх нас поднимали лифтом до седьмого этажа. Затем три этажа мы шли пешком. На одной из лестничных площадок был виден сияющий крест и купол Ивана Великого — зримое доказательство существования иного, реального мира. По возвращении в камеру в нос бил запах табака, пота, хлеба, прожаренных нечистых вещей и параши. Всю эту гамму запахов, весь этот букет мы не чувствовали, адаптировавшись за день, а вот, приходя с воздуха, чувствовали здорово.

Следующим событием дня был завтрак. Его раздавал юркий человек средних лет, смотревший только на свой поднос. Высказывалось мнение, что это заключенный-уголовник. Завтрак начинался так открывалась дверь, раздающий быстро входил с подносом в руках. На подносе нужное количество мисок. Он же раздавал сахар, хлеб и приносил большой чайник с чаем. На завтрак давали обычно кашу. В два часа обед — рыбий суп и каша или картошка. Ужин — чай. После ужина поход в туалет. В десять отбой. Перед отбоем проверка — не убежал ли кто. Для проверки в камеру входили два старших надзирателя, сдающий и принимающий, и оба пересчитывали нас. Перед отбоем мы должны были выставить на стол чайник и кружки так, чтобы через глазок в двери их можно было пересчитать. Проверка количества людей в камере была и по утрам. На утренней проверке можно было попросить, чтобы пришел врач.

Сигналом к отбою служило троекратное выключение света. Меня всегда поражало, как люди при этом сигнале моментально укладывались, разговор прерывался на полуслове. Если человек ходил, как маятник, взад и вперед по камере, то сигнал обрывал его движение в любой точке, любое дело обрывалось в тот же момент неоконченным. Быстро откидывалось одеяло, торопливыми движениями люди раздевались, как бы боясь куда-то опоздать, и валились на койку. Свет не выключался, а руки не разрешалось держать под одеялом — чтоб не вскрыть себе сосуды. Я долго не мог научиться так спать, и меня частенько будил надзиратель со словами: «Положить руки на одеяло». Потом привык спать на боку так, что ладонью одной руки закрывал ухо, а другой — глаза от света. Эта привычка осталась у меня до сих пор.