Изменить стиль страницы

Чем же был заполнен наш день, если не вызывали на допрос? В тюрьме была библиотека, и мы много читали. Два раза в месяц книги менял сухопарый надзиратель-библиотекарь. С ним можно было разговаривать, заказывать те или иные книги. Книги были современные и старые, даже дореволюционные издания. Так, в камеру попало «Мое Евангелие» Л. Н. Толстого. По-видимому, в это «святая святых» никакая цензура не имела доступа, и из библиотеки изымали только то, что физически разваливалось. Попались два тома писем Ван Гога с предисловием какого-то, как говорил Астров, врага народа, с очень хорошими репродукциями (издание «Асаdemiа»). Особенно близкой и понятной была «Прогулка заключенных» — замечательная картина художника. Преобладали, конечно, современные книги. С большим удовольствием я читал путешествие Козлова по Монголии и Гоби, об открытии им мертвого города Хара-Хото. Перечитывал «Тихий Дон», где меня особенно поразил конец — возвращение Григория домой, чувствовалось, на казнь.

Книги по прочтении, как видно, тщательно проверялись библиотекарем. Свидетельством тому был следующий эпизод. В камере были клопы, немного, но были. Кто-то из нас случайно или преднамеренно в порядке самозащиты, раздавил в книге клопа. В ней осталось пятно. Через два часа после того, как мы отдали книги на обмен, в камеру влетел разъяренный библиотекарь: «Кто это сделал? Я вам покажу, как метить книги! Я вас лишу книгами!» (Кстати, выражение «лишить» книгами, лишить ларьком, лишить прогулкой» и т.п. весьма распространено во всех подобных заведениях. Откуда оно? По-видимому, для сокращения выкинули слово «пользования». А может быть, это доходчивей и ближе по смыслу: «наказать чем? бить палкой или лишить прогулкой».)

Помимо чтения, мы занимали друг друга всяческими рассказами. Было традицией рассказывать то, что ты хорошо знаешь, можно из своей специальности, популярно. Неплохо было рассказывать о каком-нибудь ремесле — это могло пригодиться в лагере. Но главное было — это коротать за такими «лекциями» время.

Боков рассказывал о живописи. Меня просили рассказать о дарвинизме, классической генетике. Общее мнение было, что, хотя новое учение интересно, но мало убедительно в противоположность стройной хромосомной теории наследственности. Астров подробно повествовал о событиях времен Февральской революции. Крамер делился опытом лагерной жизни. Иногда устраивалась художественная часть — Астров декламировал Пушкина или пел романсы, арии. Кроме того, играли в шахматы, шашки и во все возможные игры на шахматной доске. После обеда происходила тяжелая борьба со сном, а если был ночной допрос, то не только после обеда.

Я довольно скоро освоил технику дремы, сидя с книгой в руках. Делал это следующим образом: садился поглубже на кровать боком и лицом к двери, опираясь плечом и головой о стену и клал на подогнутую ногу книгу. Дремал и сквозь сон иногда переворачивал страницу. Так как глаза у меня посажены довольно глубоко, то было трудно понять, сплю я или читаю. Даже сокамерники не всегда это определяли. А вот с Майским на этой почве произошел довольно комичный случай. Он откровенно заснул, сидя с книгой на постели. А так как нас кормили черным хлебом, а в тот день был еще и горох, то Майский для комфорта отстегнул верхние пуговки штанов. Кроме Майского, никто не спал, все занимались своими делами и не заметили, как надзиратель стал тихо отпирать дверь. Было уже поздно будить Майского. Его разбудил надзиратель. Майский вскочил (при разговоре с надзирателем мы должны были вставать) и на отчитывание надзирателя стал бойко утверждать, что не спал, а читал, а в это время штаны его, ничем не удерживаемые, стали падать на пол. Все, кроме Майского, это видели, а он, уже без штанов, все продолжал доказывать, что не спал. Положение было настолько комичным, что дело кончилось без неприятного разговора. Кстати, собственные очки, у кого они были, отбирались и выдавались надзирателем только на время чтения — мера предосторожности — все же стекло.

Иногда в камеру вбрасывали две половые щетки, и мы превращались в заправских полотеров — заломив руки за спину, ритмично двигались по камере, натирая старинный паркет — аккуратные дубовые ромбы. Раза два производили генеральную уборку в камере. Это запомнилось потому, что разрешили подойти к окну и мыть решетку — тоже занятие! Окно было большим, низко расположенным, закрытым снаружи железным щитом-намордником. Щит был укреплен наклонно, отходя от окна кверху. Если смотреть в окно вверх, то виден кусок неба и верхние этажи здания напротив. Когда садилось солнце, то была видна тень парапета с часами на фасаде старого здания, выходящего на площадь.

Меряя камеру взад и вперед, я обычно доходил до окна, задерживаться у которого, как я сказал, не разрешалось. Однажды в одном из окон противоположной стены я заметил женщину, которая протирала стекла. Ее лицо, вернее, взгляд врезался мне в память — остановившиеся глаза, расширенные, полные ужаса. В них, казалось, отражалась та пропасть, куда мы были ввергнуты.

Еще развлечение — стрижка и бритье, а также баня. Баня была каждые десять дней. Внизу в подвальном помещении был хороший, чистый душ. Стригли и брили только машинкой в коридоре около окна- Выводили туда по одному и, усадив на табурет, заключенных оболванивал мрачный субъект с каменным лицом, производивший впечатление глухонемого. После бани нам давали ножницы для стрижки ногтей. Более тупого инструмента трудно себе представить — маленькие, с тупыми концами, они скорее раздавливали ногти, чем их резали. Вся камера сначала стригла ногти на руках, потом на ногах. Так же, по-видимому, поступали и соседние камеры.

Кстати, о соседях. Они были слева от нас. Справа находилось раздаточное помещение, что было ясно по звукам, доносившимся через стенку, если прислушаться. В тишине тюрьмы ни один звук не долетал до нас. Но если припасть ухом к стене, не сводя глаз с застекленного глазка в двери, а еще лучше, если при этом приставить к стенке кружку и прижаться ухом к ее дну, то становится слышной жизнь соседней камеры. Можно даже разобрать интонации голосов, но слов понять невозможно. Были слышны шаги, стук чайника, который ставили на стол. Однажды после одного из ночных допросов я долго не мог заснуть. Кругом стояла полная тишина. Вдруг я услышал шум двери в соседней камере, шаги и скрип койки, на которую лег человек только что вернувшийся, как и я, с допроса. Он долго ворочался, не находя, видно, себе места. Потом вдруг я услышал рыдания этого несчастного. Мне стало не по себе. Что было у него на допросе? Друг его предал или кто-то из близких, или он кого-то предал — почему-то представилось мне. А кругом мертвая тишина.

И еще мне вспоминается один знак ужаса этого страшного дома. Был теплый солнечный день, и наше окно было открыто. Неожиданно со двора донесся громкий душераздирающий крик. Он оборвался также внезапно, как и начался. Видно, кричавшему тут же зажали рот. Крик выдавал какое-то насилие и произвел на нас самое тяжелое впечатление — некоторое время мы сидели оцепеневшие. Что это было, я так и не знаю.

В камеру довольно часто поглядывали через глазок. Для этого отодвигалась крышечка, и через стеклышко на нас смотрел чей-то глаз. Иногда глаз два-три раза менялся — смотрели несколько человек. Раза два после подглядывания крышечку по небрежности закрывали не полностью, и в глазке оставалась тонкая, тонкая щель дугой моложе самого молодого месяца. Если прильнуть к такой щели, то виден кусочек коридора. Мне удалось увидеть спины четырех заключенных, следовавших в уборную. Шествие замыкал надзиратель. В другой раз я увидел явного новичка, который только что вошел в коридор. В руках он держал белую наволочку, в которую, видно, впопыхах жена насовала самое необходимое для такого случая. Был это уже сильно пожилой, интеллигентного вида человек, лицо которого выражало высшую степень недовольства и, пожалуй, растерянности.

Посещение камеры кем-нибудь из медицинского персонала тюрьмы было тоже развлечением. Обычно посещение сводилось к выдаче по просьбе таблетки от головной боли, которую проситель должен был тут же, в присутствии медика и надзирателя, потребить. Нас посещали две медички, вероятно, врачи. Они тоже старались в глаза не смотреть. Одну мы прозвали «Конфетка», а другую — «Зачем». Первая — пышная, круглолицая блондинка, явно напускавшая на себя постный вид. Другая — брюнетка. Она на просьбу о каком-либо лекарстве отвечала одним словом «зачем?». Эта была не из приятных, не то что «Конфетка», хотя ни та ни другая ни в какие разговоры не вступали.