Изменить стиль страницы

Копая ровик для отхожего места — уборной на даче пользовалось лишь начальство — я натер себе ладонь правой руки. Ссадина начала нарывать, а я не обращал внимания, продолжая кататься на лодке. Кисть начала пухнуть.

В эти дни Владимир Константинович и прибывший из Москвы подполковник В.И. Смирнов начали создавать из нас небольшие группы для заброса в немецкий тыл. Для разговора вызывали поодиночке, а так как это дело было добровольным, то некоторых, не желавших лететь к немцам, настойчиво уговаривали. Разговаривая со мной, упирали на то, что мои знания немецкого и польского языков будут очень там нужны. Я не отказался, и всех нас расписали по группам. Но были и такие, которые не дали согласие.

Вскоре мы перебазировались под Вильно на аэродром Порубанок. Еще не доходя до аэродрома, шли мимо огромных штабелей трофейных снарядов, так и оставленных немцами. Некоторые были уже взорваны — огромная воронка, заполненная водой, потом голое место, затем пни и уж совсем далеко — оголенные стволы. Вспомнилась скромная по сравнению с этими великанами кучка снарядов, так и не взорванная мной под Псковом в 1941 году. Позже с места нашей стоянки мы наблюдали, как над лесом беззвучно поднималось курчавое облако-гриб, а потом слышался грохот. Это продолжали взрывать трофейные склады снарядов.

На аэродроме уже стоял «наш» самолет — двухмоторный Дуглас, выполнявший на поле пока роль продовольственно-вещевого склада. Вскоре к нам присоединились бывшие партизаны десантники, и формирование небольших групп продолжалось. Нас стали инструктировать, как спускаться на парашюте ночью в лес. Делал это здоровенный детина. Некоторым десантникам он был знаком, и называли они его и в глаза и за глаза — вышибалой. Да и он сам не скрывал эту особенность его профессии — вышибать десантников в открытую дверь самолета, оробевших перед разверзшейся темнотой, высотой, неизвестностью. А ведь прыгать надо быстро, один за другим, чтобы как можно кучнее приземлиться. Тут уж не до уговоров. Нас, новичков, учили, что беспокоиться о своевременном раскрытии парашюта нечего. Все десантники перед прыжком цепляли карабинчики с тонким шнурком за специальный трос внутри самолета. Шнур был соединен с маленьким парашютом-голубем. При прыжке шнурок вытягивал этот парашютик, а уж тот вытягивал большой парашют, и шнурок рвался.

Кроме самолета, у нас появилась легковая машина — курносый виллис. Водить ее стал один из новых партизан — Жора — тип первого парня на деревне.

Рука моя не на шутку разболелась и уже не давала спать. Я обратился в санчасть при аэродроме, и мне дали направление в госпиталь в Вильно. На попутной машине я приехал в уже знакомый мне город. Он стал грязнее, но движения и народу на улицах прибавилось. По пути зашел в дом, где жила Нона Стучинская и супруги Бутурлины. Новые жильцы ничего не знали о старых Стал искать госпиталь по данному мне адресу, и, о удивление! Госпиталь оказался в том самом здании школы, где я лежал в 1941 году. Вход со двора. Я показал направление, и мне сказали, что операционная на втором этаже. Бодро стал подниматься по широкой, такой знакомой лестнице и, конечно, пошел взглянуть на свою палату на третьем этаже. Снизу закричали: «Вы куда?» — «Знаю, знаю, я сейчас». Дверь в палату открыта, и вся комната заставлена каким-то имуществом, но я все же окинул взглядом стены, окна, классную доску, восстановив на миг в памяти ту обстановку.

Сестра в операционной на втором этаже спросила, зачем я пошел на третий этаж. «Я здесь лежал раненым в 1941 году». На меня как-то косо взглянули, и тут я вспомнил, что в этом здании в 1943 году был госпиталь для русских, служивших у немцев. Стал понятен косой взгляд, но было не до объяснений — мне сказали ложиться на стол, привязали ноги, и на лицо положили маску. Я удивился таким крутым мерам: «Зачем усыплять, режьте так». — «Знаем, что делаем, дышите глубже и считайте вслух». Усыпляли меня впервые. Чувство это странное и немного жуткое. Последнюю осознаваемую цифру я тянул, как мне казалось, страшно долго, падая в бездну, а кругом неслись искры, кометы, звезды. Затем все поглотила темень, и я потерял контакт уже и с этим феерическим миром.

«Вот, поляк!» — были первые слова, которые я услышал. Сестра и врач улыбались. Оказывается, я ругался по-польски. Со стола поднялся немного ошалелый и только на улице пришел в себя, рассматривая руку, забинтованную по локоть.

Из госпиталя отправился к сестре Сильвии Дубицкой, благо жила она совсем близко. Эту симпатичную семью я застал дома в полном сборе. Встреча была радостной. Посыпались возгласы удивления и восклицания: «А мы так и знали, что Вас потянет к своим». Просидел я у Дубицких довольно долго. Дом у них был большой, и в нем квартировали какие-то полковники. Папа Дубицкий рассказывал им мою историю, но те оставались непроницаемыми. От сестры Сильвии Дубицкой я узнал, что бывший директор нашего госпиталя доктор Анисимович работает в горздравотделе. И хотя я его не знал лично, все же пошел навестить. Застал его в большом кабинете, назвался. Он вспомнил, очень обрадовался — ведь случай мой был уникальный. Говорил: «Вы не представляете, как надо было бороться, чтобы создать и поддерживать те условия, в которых находились раненые. А теперь, когда говоришь, что заведывал госпиталем военнопленных, на тебя смотрят очень и очень косо». В это время вошла та самая сестра, которая тогда громогласно объявляла фамилии на выписку. «Узнаете?» — спросил Анисимович. «Нет». — «Да это же Трубецкой, помните?» — «Не может быть! Как приятно, когда узнаешь, что кто-то из тех несчастных остался в живых».

Теперь я ежедневно ходил в аэродромную часть на перевязки. Разрезали мне ладонь сильно, и пальцы не гнулись. Парашютные занятия продолжались. Настал день, когда полетела первая группа, в которую входили Жулик и Знайдек. Позже я узнал, что все эти группы сбрасывали в западную Польшу, и мало кто из них вернулся.

Жили мы у самого аэродрома, расположившись вокруг хутора, где обитали литовцы. Иногда к ним заходили пассажиры, ожидавшие посадки на самолет. Как я завидовал тем, кто летел в Москву. Нам так и не дали нашего адреса, так что ответа на письма быть не могло, и я ничего не знал о своих. Однажды я разговорился с двумя такими пассажирами, летевшими в Москву. Она — русская — чиновник какого-то учреждения. Он — литовец, работник Нарком-здрава республики. В Москву летел впервые, расспрашивал о ней и производил впечатление культурного и воспитанного человека. Он предложил отвезти мое письмо и привезти ответ, сказав, что такого-то числа будет обратно, и я смогу найти его в Наркомате. Я написал Бобринским на Трубниковский и дяде Вовику, брату матери, жившему в Хлебном переулке. Теперь я считал дни до возвращения этого человека.

Улетела группа, в которую входил и я. Меня отставили, так как рука еще не работала. Владимир Константинович спрашивал: «Ну, а вообще-то, ты полетишь?» — «Я не отказываюсь. Вот только рука подживет и полечу». Присутствовавший при разговоре Костя отозвал меня в сторону и сказал: «Чудак, тебе с рукой повезло, а ты суешься. Тебе что, жить надоело? Еще навоюешься, не спеши». По-видимому, он мог сказать больше, но и этого было достаточно.

Вскоре оба наши командира отбыли в Москву. Оставшиеся бывшие партизаны и их начальство — Василий Иванович Смирнов — перебрались километра за три на юг от аэродрома. Рядом с деревней было небольшое имение, и мы поселились во флигеле. А в главном здании, каменном, с колоннами, давно, еще при владельце была сделана мельница, и хозяева жили во флигеле. Меня это заинтересовало, и в деревне я узнал, что много лет назад в доме стало появляться привидение после того, как хозяин имения застрелился, и с тех пор в доме никто не живет. Теперь в нем расположился батальон аэродромного обслуживания — БАО — аудитория для привидения не подходящая.

Третья группа, в которую я не вошел все из-за той же руки, несколько раз отправлялась на аэродром, но потом возвращалась — самолет почему-то не летел. В эту группу входил немец, награжденный орденом Красной Звезды Перед отлетом он одевался в немецкий мундир. Наконец, и они улетели, и нас осталось совсем немного.