Изменить стиль страницы

Примерно через месяц нас перевели в маршевую роту. Мы первыми пришли в пустые, прокуренные и прокопченные казармы. Накануне отбыла на фронт предыдущая рота. То, что роту начали формировать с нас, означало, что пробудем мы здесь недели три. Начались те же занятия, да еще прибавилось назначение в караул. Рядом с караулом помещалась гауптвахта, у которой был свой начальник и своя охрана. Среди ее обитателей я увидел бывшего бессменного дневального, убиравшего комнату младших командиров постоянного состава полка. С этим дневальным я познакомился еще в первые дни. Уже тогда он был мрачно настроен: «Вот, держат тут сколько времени, и все ни с места», — говорил он тогда. К гауптвахте подъехал ЗИС с дровами. Арестанты стали сгружать. Во время перекура мой знакомый попросил шофера разрешения прогреть мотор. С какой-то тоской на лице он поиграл скоростями, газом и медленно вылез из кабины. Я подошел поговорить, но разговора не получилось. Да, для него «фильтрация» обернулась так.

Офицеры, ходившие с нами на занятия, скоро заметили мою еще довоенную выучку и умение «школить» — не зря до войны я был инструктором в учебных ротах. Эти офицеры с сожалением говорили, что хотели бы оставить меня в полку, но сделать этого не могут — есть приказ отправлять на фронт всех, кто был в плену. Хотя я понимал, что фронт есть фронт, а особенно в Восточной Пруссии, где немцы сопротивлялись невероятно упорно, где каждый хутор, сарай был ДОТом, но и жизнь в этом полку была мне не по душе. Я считал, что мне надо повоевать, а то кончится война, а я так и не воевал по-настоящему на фронте. Партизанскую жизнь в тылу у немцев я не считал настоящей войной.

Иногда в полку появлялись «купцы» — представители разных частей — набирать себе пополнение. Моя пехотная специальность никому нужна не была.

В запасной полк я прибыл с рюкзаком, а в нем — теплые рукавицы, свитер, плащпалатка, одеяло, выданные для отправки в немецкий тыл. В казарме, как водится, процветало воровство. А мне было жаль расставаться со всеми этими вещами (особенно с рюкзаком — подарком профессора Иогансена). Они, конечно, были обузой, особенно в преддверии фронта, и я планировал пропить их при отправке. А пока так и таскал рюкзак. Однажды даже пошел с ним в кино, где кто-то метко определил: «Без отрыва от сидора». Вернувшись с очередного наряда на кухню, где мы целую ночь чистили картошку, я не нашел своего рюкзака и... облегченно вздохнул. Воровали там много. У моего соседа украли сапоги во время сна. А маршевая рота все пополнялась и пополнялась из госпиталей, военкоматов. Уже кончался январь 1945 года. Наше зимнее наступление шло полным ходом. Вечерами в казарме я читал вслух сводки и статьи Эренбурга, всегда хлесткие. Все это внимательно выслушивалось.

Но вот двинулась на фронт и маршевая рота, не менее тысячи человек. Роту построили на плацу на митинг. После речей тронулись с оркестром во главе на погрузку. В роте было много молдаван, пожилых, и молодых. Когда колонна тронулась, они снимали шапки со звездочкой и крестились, проходя мимо трибуны с начальством. На трибуне командир полка полковник Шумский тоже снял папаху и широко перекрестился. Меня удивили и явное подыгрывание, и, проявление свободы. (В этом полку я наблюдал еще и такое проявление вольности. По вечерам нас выводили на поверку, и после переклички мы пели новый гимн, пели плохо, нестройно. Старшина покрикивал и, обращаясь к пожилым солдатам, говорил: «Наверное еще помните «Боже, царя храни»? Вот и тяните, совсем похоже».)

Но вот, и погрузка в вагоны. Долго не отправлялись, и солдаты рыскали вокруг посмотреть, где что плохо лежит. Скоро к нам в вагон притащили несколько больших кусков мороженой свинины, которую нашли в застрявшем на шоссе студебеккере. Только в темноте эшелон тронулся в путь. Один из солдат моего отделения был поваром, за что-то лишившимся теплого места и отправленным на фронт. У него были хорошие хромовые сапоги. Перед самым отходом эшелона он влез в вагон в драных кирзовых сапогах, а из-за пазухи вытащил бутыль спирта. Пили этот спирт несколько человек. После первой чарки выяснилось, что это какой-то ядовитый суррогат. Я больше не пил и вскоре меня начало рвать. То же было и с другими. Хорошо еще, что мы закусывали жирной свининой. После этого случая я зарекся пить сомнительные напитки.

Двигались мы на запад медленно, пропуская вперед эшелоны с зачехленными танками, артиллерией. Миновали разбитый Вирбаллис, границу с Восточной Пруссией и остановились на станции Эйдткау. Я вышел на перрон и нашел мемориальную доску, поставленную горнисту такого-то полка кайзеровской армии, первой жертве Первой мировой войны, доску, перед которой я, помнится, стоял в 1943 году, будучи в совершенно другом положении и состоянии. За станцией виднелись пустынные улицы полуразрушенных чужих домов. Ни души, ни звука. Пограничную полосу немцы заблаговременно эвакуировали.

Вот она, побежденная Восточная Пруссия. Я с интересом рассматривал все вокруг — нигде ни души. Разбитые дома, разбитые дороги. Мы проезжали стоявшую здесь довольно долго линию фронта: несколько рядов наших окопов, затем немецкие. Вид этого поля врезался в память. Вся земля вокруг немецких окопов и далеко за ними была в воронках, больших и маленьких, от мин и снарядов. Особенно много маленьких. А между воронками трупы немцев, много трупов. Они лежали так и неубранные, в различных позах, кто лицом в землю, кто навзничь, раскинувшись. Лица мертвецов почернели. А окопы были пусты. Видно, не выдержали шквального огня и атаки и кинулись бежать, да и полегли все. Страшное поле. Вид его, кроме ужаса, не вызвал у меня других чувств. Выгружались в Инстербурге. Вспомнились указатели на улицах Кенигсберга: до Инстерсбурга 88 километров. Вокзал и вокзальное хозяйство разбито. Город мрачный, пустой, тоже сильно пострадавший. Около вокзала несколько неубранных трупов. Один из них — молодой женщины с задранными юбками. Город пал сравнительно недавно. Нас построили, и огромная колонна двинулась пешком на запад. Шли мы проселочными дорогами, на привалах устраивали костры, в которые валили все, что попало: мебель, оконные рамы, шины. Из озорства кто-нибудь зажигал и дом в пустой деревне. Проходили мимо аэродрома, уставленного самолетами — там кипит жизнь, а кругом мертво. Шли мы по таким местам, где после фронта никого больше не было. Запомнился большой хутор, стоявший среди озимых полей на огромной поляне. По следам на поле было видно, что из леса вышло несколько танков, а за хутором на снегу, на протаявшей зелени, лежали трупы хуторян (во всяком случае, не солдат, побежавших от этих танков). Да, страшная вещь война.

В Восточной Пруссии, судьба которой была предрешена, жестокость победителей почему-то не осуждалась и не пресекалась. В такой отвратительной форме этого не было на остальной территории Германии. А здесь жестокость была нормой, жестокость, граничащая с садизмом. Видно, антинемецкая пропаганда, столь ярко выраженная в статьях Эренбурга, так воспринималась и так воплощалась.

В этот день мы прошли километров двадцать пять и заночевали в пустой деревне, на центральной улице которой в грязи, завалившись на бок, застряло тяжелое немецкое орудие, длинный ствол которого был причудливо раскрашен узорами для камуфляжа. Ночевали в огромном сарае, уже чисто прибранном под казарму, с дневальными, свежим сеном для спанья, дымящейся кухней. Чувствовалась заботливая рука хорошего армейского хозяина.

Весь следующий день шли лесами, безоружные, и мне думалось, что вот, напади на нас несколько человек с автоматами — всех перестреляли бы. Но никого. В одном месте только было видно, как наши солдаты заготавливают лес. К вечеру колонну встретили грузовики и повезли нас во мглу. Среди ночи высадились в лесу. Вдалеке погромыхивало. Иногда там с визгом и воем, прямо-таки сатанинским, что-то проносилось. Это били немецкие реактивные установки — родные братья наших «катюш». Новое пополнение принял заспанный лейтенант в поношенной шинели, ссутулившийся от ночной непогоды. Он провел нас к чуть тлеющим кострам. Нас покормили, и время до утра мы провели у этих костров.