– На свиньях или на кубиках? – спросил я.

– И на свиньях тоже! – он усмехнулся. – В те годы там такой черный рынок кипел, – ну, а мы, на стройке, свою черную кассу держали, чтоб рабочих кормить, – целая эпопея. Кстати, и Панин тогда помог меня из-под суда вызволить, – тут он взглянул на темное мокрое окно и поежил плечами.

– Тоже осенью было, после урожая, сумасшедший тогда урожай случился, он и людей поуродовал, а уж технику!.. – И вдруг грустно добавил: – Не люблю я осень, даже на юге, – и посмотрел на часы.

Я подумал, что сейчас бы его и порасспросить: так вот оно всегда и вспоминается – цепляясь одно за другое. Но решил, что нет у меня права не беречь Токарева. И встал.

Он меня не удерживал. Но в прихожей, натянув заляпанные грязью сапоги, разогнувшись, со сбившимся еще дыханием я ему сказал:

– Знаете, есть такие стихи:

Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут.
И там, в пернатом памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды»,
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.
Что в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит…
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.

Он слушал, привалившись плечом к дверной притолоке, с блуждающей какой-то полуулыбкой и глазами, шалыми от невысказанных мыслей, будто сейчас он и в себе что-то слушал, будто знал нечто большее, чем эти стихи, и вот – бывает! – хмелел мгновеньями от этого знания. Но никак не оценил стихи и не отнес их к себе, как я того хотел, а наоборот, – заземлил будто, трезво припомнив:

– Между прочим, Панин после сорок восьмого-то года генетику забросил. Я вам говорил, что он еще до войны в институте генетики работал?.. Да, и надежды подавал, в Англии статьи его печатали, в журнале Королевского общества… Ну, а сейчас, кажется, памятью занимается, проблемами памяти. «Прорастает»…

Я почти не спал в ту ночь. Дождь дробно стучал в оконце рядом с моей койкой, а временами, подхлестнутый ветром, словно бы вскрикивал, и тогда казалось, звуки эти уже громоздятся в гостиничной узкой комнатке. Я поднимал голову: никого.

Не шла из ума закорючливая докладная этого странного немца, майора Труммера. Я уже себя уговаривал:

«Ну что тебе в нем! В любой книге об этой войне судьба, личность самого Труммера, в лучшем случае, была бы вынесена в комментарии…»

Но в том-то и дело – я уж знал себя, – иные комментарии звучат для меня чуть не важнее самого текста, и часто я с них-то и начинаю проглядывать книги.

Из-за этой «любви к комментариям», по выраженью руководителя моего диплома, профессора, мне не дали кончить университет, и только потому я попал работать в газету.

Я учился на историческом. Писал диплом – «Завоевание Россией Восточной Сибири в XVI – XVII вв.». Тема, как я теперь понимаю, – минимум докторской диссертации. Но тогда, десять с лишком лет назад, почти никаких работ советских историков по этому поводу не было, и мой профессор, видимо, рассчитывал, что я ограничусь хронологической сводкой наиболее значительных походов казачьих атаманов и царских воевод, этакой победной реляцией. А меня увлекли отписки служилых людей – их челобитные царю и доносы, описания невероятных чудес, увиденных в полночном краю, и расчетливые помыслы о походах будущих – «встречь солнцу», униженные просьбы выплатить жалованье и простить прежнюю воровскую вину… Вдруг в дипломе моем начинал спорить с Дежневым Михаил Стадухин, талантливый авантюрист, который из собственных выгод натравливал друг на друга туземные племена и из каждого похода столько же привозил в царскую казну пушнины и «рыбьего зуба», сколько и сам продавал на сторону.

И жаловались казаки на Василия Пояркова: «А говорил он, Василий, так: «Не дороги-де они, служилые люди, десятнику-де цена десять денег, а рядовому-де – два гроши… и пограбя у них хлебные запасы, из острожку их вон выбил, а велел им итить есть убитых иноземцев, и те служилые люди, не хотя напрасною смертью помереть, съели многих мертвых иноземцев и служилых людей, которые с голоду померли, приели человек с пятьдесят… и они-де, служилые люди, иные-де ожили, а иные померли…»

А к жалобам поярковских казаков вроде бы само собою пристраивалось повествование протопопа Аввакума о воеводе Афанасии Пашкове, из-за чванливой глупости которого поход за Байкал, столь тщательно подготовленный, кончился ничем.

– Я не пойму, – говорил мой профессор, – то ли у вас патологическое чувство долга, то ли рассеянное какое-то внимание: все время теряете вы из вида главную цель, вязнете в подробностях. О таких вещах даже в монографиях, в лучшем случае, рассказывают в комментариях, а вы их в диплом тащите. Зачем?.. Или вот эта мысль, ваша любимая, – о том, что Сибирь, ее завоевание, дескать, отвлекало за Урал лучшие силы народа, беглых всяких бунтовщиков, и если б не было этих диких пространств на Востоке, то и история России пошла иначе, – это как же понимать? Значит, не только прогрессивное значенье имели походы на Восток?

Я пытался доказать свое. Но он не слушал, перебивал:

– Да, может, оно и так! Я, например, готов с вами вполне согласиться. Но ведь это же – ненаучные гипотезы. Под любое «если бы да кабы» в истории подкладку из фактов подшить надо, из статистических выкладок.

А иначе – что же? – одни мечтанья! Или вы и в ту сторону копать начнете? Да тогда с любовью этой к комментариям вас опять черт те куда занесет! А у нас – ясная, близкая цель: диплом. Вот и извольте идти к ней путем кратчайшим, без всяких нравственных изысканий и прочих побочностей: направленная последовательность походов, прогрессивный хозяйственный уклад, который принрсили русские сибирским аборигенам, историческая целесообразность новых завоеваний – вот рамки, выходить за которые вам не следует даже в комментариях!..

Но мне все казалось: «рамки» такие если не ложь, то во всяком случае полуправда о том жестоком и героическом времени, и вообще, история как наука без истории нравов – малого стоит, в ней запретно глушить победными «ура» тайные и явные трагедии людей, пусть даже для их потомков трагедии эти обернутся впоследствии несомненным благом.

Так я и продолжал гнуть свое. В конце концов по ходатайству профессора решением деканата меня не допустили к защите диплома и распределять на работу вместе с сокурсниками отказались. Но поскольку экзамены-то я сдал все, мне выдали странную справку о том, что «Чердынцев В. С. окончил пять курсов исторического факультета МГУ», – справка вызывала у всех кадровиков недоумение, смех и не давала мне даже права преподавать в школах.

Еще в годы учебы я напечатал несколько статей в университетской многотиражке: то участвуя в дискуссии о свободном посещении лекций, то защищая попавших в беду товарищей. Вот только себя защитить не смог. Но выучка та пригодилась. Поскитавшись года полтора без работы, я пришел в одну из центральных газет, сперва – внештатным сотрудником, на гонораре, но, наверное, что-то нестандартное было в моих работах, потому что сравнительно скоро меня приняли в штат и сразу разъездным корреспондентом – должность, которой профессиональные журналисты иногда добиваются десятилетиями. Так я и осел в газете, сам того не желая.

Но сейчас-то, слушая суетливое бормотанье дождя, вспоминая затрепанные блеклые томики, заплутавшие в токаревской библиотеке среди цветастых подписных переплетов, я убеждал себя обманно: «Может, и одного дня хватило бы просмотреть. Зря не спросил разрешенья». А сам знал: стоит забраться в токаревскую комнатенку – и всё, дела в сторону, командировка насмарку.