Так значит, это все-таки его закорючины были на книжном листке!
– И если что-нибудь знаю, – заключил он, – если что-нибудь и сейчас узнаю, так только из-за Панина.
Без него бы я совсем не образовался. Вообще, честно сказать, для меня-то лагерь и благом был тоже: я там таких невероятных людей повстречал – мало сказать, хороших – и столько, что уж сейчас, на воле, не встречу, не разыщу.
Ронкин замолчал. Ворошил палкой угли в костре.
Кепчонку он скинул, у него оказались густые волосы, – лохматая, разбойничья шапка нависла над выпуклым, упрямым лбом.
Я спросил:
– А что за история: будто Панин Токарева от суда спас?
– Значит, успел Токарев вам рассказать?
Его это почему-то развеселило. Заулыбался. Но опять не стал строить догадки, а точно обозначил черту, за которой начинались факты.
– Насчет Панина не скажу: что он на следствии говорил? – не знаю. Потому что вообще-то он тогда молчал. У него бывает, знаете, – молчит месяцами. Ни с кем – ни слова. Он тоже ведь не простой человек. Так вот, он тогда молчал… А заварил кашу – это уж точно – Штапов, был такой кадровый начальник у нас. Вот он-то и написал заявление. Я почему знаю: Штапов этот подпоил двух экскаваторщиков и тоже уговорил их заявление настрочить – мол, Токарев вредительством занимается. Сорок восьмой год… А мы тогда только затащили на стройку, высеко в горы три экскаватора. Дороги там узенькие, по-над пропастями – жуть! И просто физически, по ширине своей не пройти экскаваторам по этим дорогам. Так Токарев дал команду – он тогда только-только главным механиком стал, из рядовых стройбата – сразу главным механиком! – приказал разрезать автогеном рамы экскаваторные пополам, чтоб можно было затащить их на грузовики. Привезли, а потом опять сварили, – лучше новых. Анекдот!.. Ну вот, а один экскаватор все ж таки стоял без работы: допотопный, паровой еще, американский – «Марион», труба, как у самовара, и никак мы не могли на него подобрать знающего машиниста. Вот этим-то Штапов и козырнул: вредительство, технику умышленно портят! Его уж давно заусило на Токарева: как это помимо его-то воли из солдат человек и сразу в главные механики – по произволу, по недомыслию, дескать, начальника стройки Пасечного Семена Нестеровича, тезки моего.
А может, и под самого Пасечного он копал – не знаю…
О-о, Штапов тогда чувствовал себя и богом, и воинским начальником – на коне! И сам весь такой выхоленный, откормленный – гусь лапчатый. Вот ведь тоже интересно – правда? – в чем человек свою вечность чувствует?
Вечность, незыблемость. Вопросец!.. Тогда-то Штапову, конечно, казалось: что Токарев? – картонный, ткни его – упадет. А Штапов не ткнул – ударил! И других настропалил. Но тут вмешался совсем уж непонятный начальнику кадров человек: Панин – чуть не инвалид, безработный, какой-то генетик бывший, – без пяти минут двенадцать. И вдруг все повернулось! Экскаваторщики, проспавшись, свое заявление у Штапова отобрали и даже темную ему устроили.
Тут я рассмеялся. И Ронкин счел должным пояснить:
– Нет, сам-то я в темной не участвовал, нет. Я, вы ж видите, – он кивнул в темноту, где лежали мертвые утки, – несентиментальный, но вот бить кого-то – не могу. Рука не поднимается… Да и утки эти… – Он поморщился и вдруг спросил: – Вы в магазин заходили в поселке? Полки видели?.. Ну вот, жрать-то надо, а у меня пацан на руках. Ладно, не о том речь! Короче говоря, дело повернулось так, что Токарев в крайкоме партии прямо вопрос поставил: или меня выгоняйте со стройки, или доносчика, клеветника Штапова, – вместе нам не жить! И потребовал партийного разбирательства. Сплошное безрассудство вроде бы, отчаянность!.. Штапов ржал – как конь сивый. Все ему смешно было; наверно, казалось: разыгрывают его. Вот сейчас он еще пальчиком ткнет! – и все на свои места встанет, и ляжет, и опрокинется. Он и еще один ключ подобрал – этот уж прямо к Пасечному: за то, что скупал тот в совхозах продукты и рабочим раздавал, припаял ему Штапов «нарушение карточной системы», организацию «черной кассы». Смертельный вроде бы ход!.. И что вы думаете? – погорел Штапов, совсем погорел! Ну, конечно, тут главную-то скрипку сыграл Пасечный, – это был мужик мудрый…
– Почему «был»? – спросил я.
– Умер. Два года назад. Сердце, – сухо пояснил Ронкин и вдруг, без всякого перехода заговорил об ином: – Корсаков – тоже сердечник был, вообще… не из богатырей. Не знаю, как дотянул до сорок пятого.
Может, потому только, что рисовал. Да я-то с ним даже и знаком не был. А так – ходили эти рисунки, и фамилию слышал. Только потом узнал, что он и листовки гравировал, подпольные, печатал. Через эти листовки Токарев был с ним связан, на нем он и погорел.
– Кто?
– Токарев. В сорок четвертом Корсакова перебросили в один из филиалов Зеебада – блатной такой лагеришко, вроде дома отдыха у нас считался, – какие-то сенокосилки они в мастерских делали, на железнодорожной станции шестерили, и охрана полегче…
Ронкин помолчал и пояснил с вызовом:
– Перебросили с помощью чехов в шрайбштубе, чтоб спасти. У него тогда уже началась дистрофия.
– Что это – шрайбштубе?
– В комендатуре – специальный отдел. По-нашему говоря, писари. Чехи, как правило, знали немецкий, вот их и вынуждены были держать там. Они нам много помогли… Так вот, Корсаков из этого филиала связался с нашими угнанными – не заключенные, а пацаны, женщины с Украины, Белоруссии, которых пораздали всяким куркулям, помещикам, в сельском хозяйстве работать: косилки и это – там все перепуталось, и Корсаков вроде и среди угнанных сумел подполье создать, к восстанию готовился, как и мы в Зеебаде. А тут подогнали чуть не к самым нашим воротам две дивизии «СС», и Токарев дал отбой. Он ведь был начальником военного сектора в интернациональном штабе, это вы знаете?
Я кивнул, Ронкин вдруг усмехнулся – нехорошо както, вымученно.
– Вот и Корсаков это знал. И потребовал личной встречи с Токаревым. Иначе, мол, свое отдельное восстание подниму, самостийное. А как только Токарев вышел на связь с ним, их обоих и взяли. И – в карцер.
Пытали Токарева, чудом он выжил, потому только, что наши войска подошли, и немцы погнали нас всех на запад: кто говорил – в Дахау, кто – на корабли, и в море топить… Знаменитая «дорога смерти» – «тотенвег».
Пристреливали тех, кто не мог идти. Через каждую сотню метров, а то и чаще остались ребятки лежать в полосатых своих куртках, как шлагбаумы.
– А Корсаков?
– Да вот в том-то и дело: его почему-то оставили в лагере. Берегли?.. В пустом лагере. Почему?.. И почему он встречи требовал именно с Токаревым, не верил связным? И почему взяли их?.. Темная какая-то история.
Ею тогда же занимались особисты. Но так, по-моему, ничего и не выяснили.
– А Токарев что говорит?
– Вот вы у него и спросите! – зло сказал Ронкин. – Я сколько лет его знаю, а об этом не спрашивал. Есть вопросы, которые не задают. А вы их все время подкидываете!
Жалобно, протяжно прокричал кулик вдалеке. И тут же прошуршала быстрыми крыльями невидимая в черном небе утка. Ронкин вздохнул и сказал завистливо:
– Ишь бреет – над самой осокой. Если б вечером так… Между прочим, у Корсакова сестра была, младшая, – примирительно добавил он.
Я все же еще спросил:
– А ее – тоже не пробовали отыскать?
– Зачем? – спросил он устало. – Ну, найду я ее и что скажу? Мол, братец у вас был, темный какой-то тип.
Так?.. Да и вряд ли она жива: девчонка, ленинградка, блокадница. Где ее и искать-то?
Он лег на брезент, поджал ноги, двинул зимнюю матерчатую шапку на лицо. И стал совсем маленьким.
– До войны участвовал Корсаков в каких-нибудь выставках? – спросил я.
– Не знаю, – голос под шапкой прозвучал сдавленно. – Подремать надо хоть часика два. Подниматься до света нам…
Часа в четыре тропинкой, которую мог во тьме угадать только Ронкин, мы вышли на луг. Я понял, что это луг по тому, какой колкой стала скошенная трава под ногами – даже сквозь резиновую подошву чувствовалось. И тут же чуть впереди приметил смутное серое пятно – стог. Ронкин сказал: