Мне хотелось коснуться его рукой и сказать, что сейчас действительно бессмысленны все слова. Мне хотелось сказать, как говорил тот пьяный турист, что судьбы не изменить и что лавина и была Яниной судьбой.

Но я так ничего и не сказал: не смог, не сумел. У меня перед глазами все время стояла их горизонтальная лыжня под Козьим хребтом, отрезавшая лавину. Начало несчастья. И окровавленный узелок и поникшая голова.

Я удержался и ничего не сказал. Ведь если б я сейчас сказал им это, мне пришлось бы сказать то же самое Йожке, он тоже был наверху с ними. Но сказать такое невозможно. Просто невозможно! Этого не вынесет ни он, ни я.

Потом Лайо рассказывал, как спасся Юло Мравец. Он отбежал от Яны, когда кричал им. И лавина задела его только краем, засыпала и, наверное, переломала ребра. По счастливой случайности его нашли через четверть часа они сами, прежде чем лыжники с противоположного склона успели сбегать к Партизанской хате, где находится Спасательная служба. Потом еще искали целых два часа. Прошло много времени, пока детектор что-то обнаружил. И, наконец, нашли… Янины лыжи. Обе.

Тогда все стало ясно.

Теперь уже никто не мог думать, что Яна заблудилась и ранена и находится где-то в другом месте.

Копали снег еще в двух местах. Уже опустилась плотная, черная тьма, обессиленные люди едва различали друг друга. После десяти часов напрасных поисков сотрудник Спасательной службы созвал усталых людей и сказал:

«Работы продолжим завтра с восьми утра. А сейчас попрошу всех пойти отдыхать. Наверх поведу вас я сам, вниз — пан Трангош».

Увидев в руках у некоторых лопаты, он добавил:

«Снаряжение оставим здесь. Соберите его в кучу».

Все стояли поникшие и не спешили уходить, хотя почти никто не ел с самого утра. Тогда руководитель, видимо, вспомнил про того типа, который с криком ушел, и сказал:

«Спасательная служба благодарит вас».

Я подумал о Смржовых и Ливе, как она вычерчивала на снегу «елочки».

Лайо повернул часы к свету и сказал:

— Скоро двенадцать.

Он встал, за ним поднялись и остальные. Только Эрнест не двигался.

— Осталось пять минут, — он смотрел на часы, — четыре…

Я глянул на Эрнеста. Все медленно уселись обратно и уже не отсчитывали минут.

Я вышел в коридор. Собаки спали, их я не мог ни в чем упрекнуть. Они целый день были с нами на лавине, лазили в тоннели, принюхивались, скулили, но против этих тонн снега были так же беспомощны, как и мы все.

В столовой открылись двери. Несколько туристов со стаканами в руках шли в кухню поздравлять нас с Новым годом. За ними, неуверенно пошатываясь, брел тот подвыпивший. Он направлялся прямо к нам в комнату. Прямо к маме. Минуту постоял около нее, хотел поздравить с Новым годом, но потом раздумал и ничего не сказал.

Я быстро подставил ему стул, чтобы он посидел с нами.

— Вот я пью, мамаша, — сказал он, усевшись, — потому что на то есть причина. Никто меня не любит. Все обманули… Понимаете, что значит «все»? Это значит… все. Не только жена. Эх, — он провел рукой по лбу, — я много выпил. Как бы вам объяснить, чтобы вы на меня не сердились… Горы меня всегда успокаивают… Они единственная непоколебимая ценность в этом мире, только они не меняются. — Он поглядел на маму и замолк.

Я видел, что Йожка его слушает.

— Сегодня вам этого еще не понять, — продолжал он. — А горам — это безразлично… Они были, и будут, и останутся всё такими же, когда и нас уже не станет, и наших детей… В этом и есть истина.

Напрасно стараешься, приятель. Моей маме этого не понять. Ни сегодня, ни потом. Она не любит горы и с самого начала живет здесь, в горах, только пересиливая себя.

— Порой они выбирают себе жертву, — пожал гость плечами. — Сегодня их жертвой стала девочка. Лучше бы они выбрали меня, старого хрыча, я уже давно прошу их об этом… Вот так…

Я заглянул в кухню, не здесь ли отец. Через открытое окно я увидел, как он входит в столовую. Шапка на его голове была вся в снегу.

Значит, пошел снег.

Туристы повернулись к отцу. Он постоял минутку, снял с головы шапку и сказал:

— Желаю дорогим гостям счастливого Нового года.

* * *

Рано утром, еще затемно, мама поднялась. Умылась, причесалась и надела темное платье.

Мы с Юлей начали убирать. Я выносил сор и увидел на крыльце Йожку — он ждал рассвета.

Подбрезовцы вставали. Один за другим они шли к умывальнику и потом, уже обутые, подходили к Йожке. Эрнест, бледный как полотно, левой рукой с трудом застегивал куртку. Правая висела на шарфе, повязанном вокруг шеи. Носовой платок на его руке был совсем черный, а пальцы распухли и потемнели. Я кинулся за Юлей, чтоб она позвала того доктора, который ночью давал маме порошки.

Отец готовил в кухне завтрак. Мама надевала на толстые чулки черные ботинки на шнуровке.

— Не надо, Тереза, — говорил ей отец, — я сам пойду. Дай мне рубашку и нарежь хлеба. Мне пора.

Если родители Яны успели ночью на поезд, то приедут первым автобусом.

Юля отправила меня в столовую вычистить печку и прибраться. Я обрадовался, что есть чем заняться. Я с большой охотой высыпал окурки из пепельниц и протер их мокрой тряпкой, стряхнул скатерти и обмел снег со ступенек. Вымел бетонную дорожку, ведущую из столовой через всю террасу. Когда рассветет, я расчищу от снега все дорожки.

Страж и Бой еле дождались дня. Они выбежали через столовую прямо на свежий снег. Я глянул на небо. Мерцали яркие звезды, словно не наступало утро, а все еще стояла глубокая ночь.

Я услышал шаги отца. Мне стало очень жалко его, и, отложив метлу, я крикнул с террасы:

— Может, и мне пойти, папа?

Честно говоря, я очень боялся, вдруг он скажет: «Пойдем, сынок, пойдем…»

Но он велел мне остаться.

— И наверх не ходи, — сказал он, повернувшись, — останься с матерью. Помоги ей. Ведь есть-то людям все равно надо.

Мне хотелось подняться в горы, к лавине. Но когда отец запретил, я вдруг понял, что на самом деле я вовсе не хочу туда. Вчера, когда я еще верил, что мы найдем Яну живой, мне страшно было оставлять ее там одну, а сегодня… сегодня мне не хотелось, чтобы туда шел даже Йожка.

Не ходи туда, Вок! Не ходи… Скрипят ступеньки, кто-то спускается вниз, и я слышу, как Яна говорит: «Доброй ночи, Йожка… У вас здесь так чудесно!»

Так чудесно!..

Не ходи наверх, брат! Если бы ты только мог не ходить…

Мы с Юлей подаем завтрак. Ребята берут лыжи и уходят. Йожка идет, окруженный подбрезовцами, и с ними вчерашний подвыпивший турист. В жизни я не видел такого хорошего и такого грустного человека.

Юля налила мне теплой воды помыть чашки. Я мою их, вытираю, убираю в буфет. Мама сидит и смотрит. Глаза у нее провалились, руки сложены на коленях.

Пришла Габуля, неумытая, в ночной рубашке, мордочка надутая; она проснулась одна в чужой комнате. Прошлепала по кухне босыми ногами и влезла к маме на руки. Уткнулась ей в платье, мама обняла ее и стала медленно покачивать.

Уже почти совсем рассвело. Деревья, белые от ночного снега, быстрее ловили утренний свет.

Взглянув на часы, я сказал маме:

— Ей пора одеваться.

Габуле одеваться не хотелось; она посмотрела на меня и фыркнула:

— Молчи ты!

Но Юля принесла Габе ее вещи, забрала в комнату и выпустила уже одетой. Я заметил, что на Габочке нет обычных лыжных штанов, а темно-синее платье и белые чулки.

Тогда и я пошел надеть белую рубашку.

И тут из дома я увидел отца с каким-то невысоким человеком в черной шляпе. Впереди шел бледный мальчик в лыжных брюках и длинном пальто. Петер! Или Павел! Янин брат… Янина мама не приехала…

Я побежал и сказал нашим в кухне. Мама встала, вышла по коридору на крыльцо, спустилась по ступенькам и пошла прямо по снегу навстречу Яниному отцу. Габа плелась за ней. Я схватил ее за руку и удержал на крыльце. Когда мама остановилась, низенький человек поднял голову, и я увидел его лицо. Но не глаза. Их скрывали золотые очки. Я видел только мамины светлые волосы и землисто-серое лицо в профиль.