Все эти годы я много работала. В глазах нуворишей я приобрела репутацию княгини — кем я, собственно, и была. Я занималась оформлением множества венецианских дворцов, восточных базаров, множества апартаментов в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе или Майами, таких, как квартира Миа Фэрроу в Лэнгхеме; я смешивала пальмы и колоннады, готические порталы и позолоченный мрамор, леопардовые шкуры и картины Энди. Версаче одевал нуворишей, а я одевала Версаче. Я набила его чертов «храм» на Дэко Драйв всем тем, к чему жизнь научила меня питать отвращение. Я приводила к нему своих друзей, заманивала тех, кто еще имел вес в обществе; я продавалась, как шлюха, на его вечерах, стоивших по пятьдесят тысяч долларов, и называла его сестру Донателла.

Все это не имело никакого значения. Европейцы тыкали нас носом в свои достижения. Настал их черед. Я была свидетельницей того, как Версаче купил дом Вандербильта на 647-й, а также того, как Ральф Лорен напичкал дом Райнлэндера английскими гравюрами, приблизительно такими же подлинными, как и его имя. Это было в эпоху, когда весь свет хотел делать покупки на Парк-авеню, между 85-й и 95-й улицами; примерно в это же время Глория Вандербильт отправилась на восточный берег Потомака. Мы отдали европейцам Парк-авеню и «Бенеттон», а сами обосновались у «Скрайбнер'з». Они отплатили нам той же монетой, однако было слишком поздно. Между нами — Европой и Америкой — больше не было разницы. Старый свет умер, весь, а моя Америка была его частью. Мы почили на одной земле.

Единственный заказ, от которого я отказалась — это переделка квартиры Джеки, когда Тим Коч перекупил апартаменты после ее смерти. Он просил меня об этом дважды, и все же я смогла устоять. У меня не было желания разрушать то, что мной же и было создано. Это не в моих правилах.

Папа начал болеть задолго до своей смерти. Дурацкая фраза, не правда ли? Он умер в шестьдесят шесть лет в «Ленокс Хилл Хоспитал». Всю жизнь он много пил, ведь у него было слишком благородное сердце, чтобы трезво смотреть на мир. Папа обосновался у себя, на 74-й улице. Я знала, что он разочарован — Джеки не намеревалась вести с ним дела, — и его бизнес пришел в упадок. В конце своей жизни он почти нуждался, и все-таки, когда я к нему приезжала, у него всегда был для меня подарок. В последний раз это произошло накануне нашего с Джеки путешествия в Европу. У меня не было желания обедать с ним — «Шрафт'с» окончательно вышел из моды, а у папы была слишком плохая репутация, чтобы порекомендовать ему другое место, такое как «Доминик», которое было, ну, я не знаю, похоже на «Райс» сегодня. Я устроила все таким образом, чтобы прийти к нему достаточно поздно, захватив два сандвича с цыпленком. Это было еще до засилья пиццы, и куриный сандвич можно было рассматривать как неотъемлемую часть Америки, по крайней мере, на Восточном побережье.

Уже долгое время Энн Прадж превратилась для него лишь в рождественскую открытку.

Я видела, что папа очень прочно засел на мель — в последний раз в своей жизни. Мне кажется, что если бы Энн осталась в Америке, если бы она жила с ним, он бы дольше продержался на плаву. А теперь он превратился в пожилого мужчину, одиноко стареющего в своей четырехкомнатной квартире на 74-й улице. Всю свою жизнь папа провел в Нью-Йорке, хотя мог бы сделать карьеру в Бостоне, однако он был неспособен покидать места, которые любил и с которыми Джеки тоже, как и он, никогда не сможет порвать. О, алкоголь — это, несомненно, счастье!

Признаюсь в том, что вас интересует — сегодня я уже имею на это право. Боюсь, вы не заметите того, что было самым ценным в нашей жизни: намного больше, чем самих себя, мы обожали квартиры, в которых жили в эпоху мартини и «Меркури» с откидным верхом.

Я расплывчато пообещала папе прогуляться с ним, хотя он стал не самой приятной компанией; с глубочайшей горечью он подмечал любые перемены, всё, что существовало в прошлом и чего не было теперь. Мы пошли на карусель, как когда-то очень часто ходили туда вместе с Джеки. Откровенно говоря, в этом дне не было ничего особенного, но и не в папе, и не во мне тоже не было ничего особенного. У меня не осталось фотографии этой прогулки, и все же мне кажется, что я то и дело встречаю себя в этот день во всех своих альбомах, в любом возрасте и в любых нарядах. Мне сложно передать вам, о чем мы говорили, так как это были то замечания о погоде, то спор о кроликах в зоопарке обыкновенная беседа в парке, каких у нас были сотни, а может, и тысячи, пока мы спускались по 74-й улице до «Фрик Коллекшн», а потом поднимались к пруду, который сегодня носит имя Джеки.

Я могу, показывая вам свои альбомы, нести всякую чушь о наполненных счастьем днях, ведь это всегда было моим любимым занятием, к тому же я убеждена, что являюсь тем, кем всегда была: Человеком, который может Лучше Чем Кто-Либо Рассказать о Своей Сестре; однако тот день в Центральном парке, когда папа проявил себя приятным и остроумным собеседником (что у него сильно зависело от настроения), оказался единственным, повторяю, единственным воспоминанием, в котором полностью отсутствовала Джеки.

Вы могли бы не оставить его мне и не принять всерьез. Могли бы превратить его в просто очень личный эпизод, что-то исключительное, неосязаемое и, однако, по-настоящему мое, хоть, признаюсь, я этого не заслуживаю.

В нашей семье иметь что-то по-настоящему свое было не намного тяжелее, чем, играя на тротуаре в классики, допрыгнуть до самого неба, которое при этом приближалось как раз настолько, чтобы вы испытывали сильнейшую потребность привлечь внимание к своему прыжку.

Мне неизвестно, почему старые американки — мне шестьдесят восемь лет — уезжают заканчивать свои дни в Париж; зато могу вас уверить в том, что этот апрельский день в Нью-Йорке не значил ничего ни для кого, кроме тех, кто всегда считал парк естественным средоточием своих радостей и горестей. И если бы вы туда зашли, то сразу смогли бы догадаться, какой подарок нес в своей серой сумке от «Сакс» облаченный в светло-серое Блэк Джек: желтый свитер.