Чего я действительно желала, так это жить для себя самой и чтобы меня ценили как личность, а не как сестру, невестку или княгиню. Не как подругу Энди Уорхолла или Сесиля. Чикита Астор, которая была одной из моих лучших подруг, нет, лучшей подругой в те времена, когда я жила в 969-й, годами не уставала повторять, что я никогда не должна была покидать театр.
Чикита была более красивой и богатой, чем кто бы то ни был. Всюду, где бы ни появлялись Асторы, как мужчины, так и женщины, они приносили с собой красоту и элегантность. Когда я собирала друзей или смешивала стили, только Чикита оставалась вне категорий. Рядом с ней все греки выглядели нелепыми, включая Ливаносов, Ниархосов[15] и других любителей коньяка. Даже их корабли казались рыболовными суденышками на фоне яхт Асторов: одной — для Атлантики, другой — для Средиземноморья, похожих как две капли воды, начиная от банных полотенец и заканчивая статными моряками, прислуживающими гостям. Асторы принадлежали к старой школе, в которой смешались гангстеризм и аристократичность, баснословные прибыли и Орден Подвязки. Все это мне довелось увидеть еще раз значительно позже в Люксембурге, во время свадьбы их наследника и внучки Батиста, однако они были не на высоте, ведь, в конечном счете, целью всех этих экзотических преступлений было пополнение анонимных счетов.
Итальянцы были совсем другими — вам никогда не встретить никого более совершенного, чем Карло Брандолини. Однако нам, вероятно, стоит повременить с разговором об итальянцах. Знаете, в то время, о котором я вам рассказываю, мы с Джеки постоянно были не в ладах. Я не вернулась в Европу, желая стать стопроцентной Американкой и, в свой черед, королевой Америки.
Я намеревалась стать звездой.
Как по волшебству, в моей жизни снова появился Трумэн, главным образом по той причине, что он так же, как и я, остался без гроша, так же, как и я, был вынужден пускать всем пыль в глаза и действовать решительно. Мы вместе вознамерились реализовать себя каждый в своей области. Он дал один из балов, о которых я вам рассказывала, «Белое и Черное», а Чикита спонсировала пьесу «Рассказы Госпожи Холидей», в которой я собиралась выступить на Бродвее.
Трумэн устроил свой бал в честь Кей Грэхем, владелицы «Пост». По этому случаю я заказала себе платье в Милане — в то время я часто появлялась в обществе Генри Форда, который и оплатил счет, а также билеты модельера в оба конца.
Вы слышали о Кей, Знатной Даме Восточного побережья. Она похожа на передовую статью, читанную и перечитанную Коллегией Главных Редакторов В Полном Составе.
Трумэн зашел за мной, и я увидела, как он постарел, полысел, а его розовый напудренный череп напоминал чудовищный зад ребенка. С его губ, прикрывавших наполовину сгнившие зубы, слетали уже когда-то сказанные им остроты. Он казался кем-то, кто должен исчезнуть со сцены до того, как его имя будет опубликовано в колонке умерших в «Нью-Йорк Таймс», и кто уже никогда не допишет «Возвышенные молитвы». Мы ужинали в «Брасри» (в Нью-Йорке Трумэн признавал только четыре ресторана: «Лафайет», «Кот Баск», «Орсини'з» и, разумеется, «Оак Рум» в «Плазе», где и состоялся бал, но «Оак Рум» нравился всем, даже Ширли Лангаузер). Трумэн пытался воодушевить меня:
— Вскоре, княгиня, мы превратимся в ничто. Люди начнут говорить о нас с уважением. Следующей стадией будет жалость, а следующей за следующей — сочувствие. Потом спросят: «А чем, собственно, они занимались»? Знаешь, я не представляю себе, что может быть хуже постаревшего гомосексуалиста, которому не пишет никто, кроме студентов первого курса литературного факультета.
— Да. О, да! Та, чей первый светский бал состоялся в 51-м, теперь уже — в 75-м. Куда ты ездил на этой неделе, мой бедный остаток былой роскоши?
— Гостил у семьи Пале, Барбары и Тим-Тима, и семьи Мелхадо, — я решительно не могу дурачить Луизиного мужа, — а еще у Глории. Словно производил смотр войск, как во втором акте «Кармен».
— У какой Глории? Купер?..
— Гинес… Купер сейчас на этой чертовой яхте «Дэйзи Феллоуз», на которой я подхватил гонорею в 68-м.
— Чудо, что она до сих пор на плаву.
— Как и Глория.
— Туше. Ах ты, негодник! Она все для тебя сделала. В кого мы превращаемся, в жаб?
Трумэн примолк, и я испугалась, что он не может подобрать подходящую к случаю остроту, — ему все сложнее и сложнее становилось их придумывать, а те редкие, которые ему удавались, вынуждены были преодолевать препятствия, одно страшней другого, — однако он поднял голову и бросил на меня восторженный взгляд (у Трумэна всегда был такой вид, словно он изобрел особо порочный и уникальный способ ощущать радость, после чего удивляется, как ему это удалось):
— Мы Преуспеем Каждый в Своем Деле! Ты будешь играть в спектакле, а я приглашу в него Всех Красавцев Америки. Боже мой, княгиня, мы выиграем со счетом семьдесят девять — ноль, как эти чертовы негры из «Борстал Рэнджерс»!
Трумэн написал пьесу, заставил меня репетировать мою роль и потребовал, чтобы в утро премьеры сам Джордж Мастерс приехал из Голливуда гримировать меня.
Лучше было бы прислать мне бальзамировщика.
Самым тяжелым испытанием в моей жизни стало чтение прессы на следующий день в баре «Лонгчам», прямо под 48-й квартирой Трумэна, куда он всегда входил в темных очках, чтобы его обязательно узнали. «Нельзя сказать, что речь идет об оценке пьесы, — писала „Таймс“, — речь, по всей вероятности, должна идти о чем-то другом, что даже не достойно критики».
Я всегда цитирую именно эту фразу, потому что она самая безобидная, я имею в виду: «по всей вероятности». Нью-Йоркские критики в большинстве своем более кровожадны. Хотя со временем мне стало почти безразлично, что обо мне пишут, — отчасти потому, что мне лучше, чем кому бы то ни было, известна правда, а отчасти потому, что ложь потеряла для меня свое зыбкое очарование, — но однако я понимала, что критики могут быть и более снисходительными. Они стремились показать, что у них нет для меня места. А у меня была лишь одна забота: испытать себя в роли актрисы, попытавшейся убедиться в том, что ей удалось достичь мастерства и успеха — не славы, а признания.
«Среди присутствующих можно было увидеть…» — эта простая фраза, нарочито восхищенная, содержащая коварный намек и откровенное осуждение, на свой лад повторялась почти во всех статьях — «среди присутствующих можно было увидеть», — исключая меня из круга мыслящих, отвергающих или принимающих что-либо людей. Трумэн, комкая газеты, повторял ее, и, боже мой, это была правда, что среди присутствующих можно было увидеть… — даже имена критиков имеют значение, не так ли?
— Не читай эту статью, бесполезно, — сказал он мне. — Больше за своих друзей ты уже краснеть не будешь. Господи, спрашиваю я себя, кого они хотели, чтобы мы пригласили? Возможно, Ассоциацию Защитников Гражданских Прав или Совет Администрации Главной Больницы? Я учту это в следующий раз. Знаешь, против не могут восставать абсолютно все — и бедные, и богатые. Тебе не следовало бы втягивать меня в это.
Единственное, что доходило до моего сознания, так это то, что Трумэн говорил и говорил, чтобы отвлечь меня от моего провала, от меня самой. Он навлек на меня опалу, которая будет преследовать его до самой смерти. Вскоре он станет всего лишь тем, кто когда-то был знаком со знаменитостями.
Я вырвала газету у него из рук: «Ни плоха, ни хороша, просто не актриса».
— Большинство этих статей были написаны до того, как ты вышла на сцену, — добавил он. — Даже если бы ты играла Саломею в постановке Гарольда Пинтера или воровку в «Цветущей долине», это ничего бы не изменило.
Я играла эту пьесу еще двадцать один день — профсоюзный минимум, я также назвала бы это минимумом светским. Почти все мои знакомые пришли посмотреть, до какой степени я унижена, но все же, поскольку они платили за свои места, театр не понес убытков. Один лишь Нуреев, которого я не видела уже много лет, потому что он жил в Европе, откуда мне никогда не следовало уезжать (там меня никогда не подпустили бы к театру), пришел и в первый вечер, и во второй, и в третий — всю первую неделю. Он появлялся в сопровождении двух отборных женоподобных юношей и аплодировал так сильно, как только можно это делать, не повредив руки.
15
Ливаносы и Ниархосы — семьи греческих судовладельцев, миллионеры.