Мы с Бартом, а затем с Поландом всегда дружили с Питером до его романа с Маргарет и после. Он не был уверен в своей любви к ней, но тем не менее не собирался рвать отношения, и когда она его бросила, — если бы она вышла за него замуж, то не получила бы от своей сестры ни гроша, — Питер понял, что сыграл в этой истории роль кретина.
Что бы вы сделали на его месте?
Он же ничего не сказал и таким вошел в историю. Питер относился к тому редкому типу знаменитых людей, которые наслаждаются своей славой. Я имею в виду, что большинство людей, с которыми я знакома, никогда не выражали недовольства по поводу того, что они знамениты, однако были не удовлетворены тем, что никто не пишет, почему они считают себя знаменитостями.
Да, я была сердита на Трумэна. Но не так, как на остальных. Он знал обо мне все, потому что мне не нужно было выставлять себя перед ним напоказ, обольщать его или удерживать рядом с собой. Он был гомосексуалистом, как Энди и Нуреев, а в те времена им можно было доверять. В его присутствии я чувствовала себя совершенно раскованно, даже больше, чем с Энди и Нуреевым, он видел меня во многих интимных ситуациях, даже когда я ходила по-маленькому.
Трумэн не мог сделать мне ничего плохого, я совершенно ничем не рисковала. Я жутко злилась на него, это да. Считала его свиньей. Он заявил, что я была самой эгоцентричной женщиной из всех, что он встречал в своей жизни (черт побери, что же тогда он думает о Глории Купер?), а некоторое время спустя, когда его попросили рассказать какие-нибудь подробности (подбросьте нам чего-нибудь жаренького, Трумэн), он, склонив свою голову порочного дитяти, заявил: «Ладно, просто-напросто она гипер, гиперистерична, только ей никто и никогда этого не говорил».
Если бы Бобби был до сих пор жив, я попросила бы его укокошить этого гада в каком-нибудь омерзительном номере одного из убогих мотелей, которые он так любил. Гомосексуалисты всегда совершают мерзкие преступления, вспомните Версаче. Да, я его знала, как вы говорите, и даже работала на него, но об этом мы побеседуем как-нибудь в другой раз. Несколько позже. То, что сделал Трумэн, нарушало все правила, действующие на Пятой авеню, то есть у нас. Понимаете, мы не предаем друг друга. Можно вытворить все что угодно, это останется между нами.
Вокруг и так достаточно мерзавцев.
Остановив свой выбор на мне, Трумэн настрочил дурацкую статейку для «Нью-Йоркера», еще худшую для «Эсквайра» и не собирался останавливаться. Он никогда не ладил с редакцией «Нью-Йоркера», Трумэн говорил, что ему не по вкусу их стиль, но это им не нравился его — он писал про живых. Трумэн трепался о них без всякого смущения. А кто мог все это проверить? «Миссис Гэлбрейт, дорогая Кити, правда ли, что в вечер празднования вашего дня рождения в „Эль Марокко“ вы умышленно позволили двум мужчинам украсть вашу сумку и что они отказались в обмен на ночь с вами вернуть фотографию, где вы вся в мехах сидите на слоне, на фоне джайпурского дворца „Джай“»? Такое было не в стиле «Нью-Йоркера», однако «Эсквайр» статьи Трумэна покупал. Он опубликовал их штук восемь или девять. Трумэн мог рассказать про всех и каждого, и то, что он сообщил Сигелу, было всего лишь закуской.
Трумэн был выдумщиком. Он сочинил разговор, который якобы состоялся у меня с Энди в «Брасри». Он не подслушал его случайно, не спрятался под столом, не подкупил метрдотеля — он просто вообразил его.
Просто-напросто написал его сам, и это было гениально.
Позже в свое оправдание он утверждал, что хотел стать нашим палачом. Что он распалил костер для казни — американский костер, — чтобы сжечь нас на нем, смеясь над нашей слепотой под звуки ангельских кифар. «Надеюсь, вы же не верите, что я встречался с ними ради удовольствия?» — добавил он. Трумэн возжелал представить себя этаким эльфом, этаким Крысоловом из Хамелина, который играет на своей флейте между Медисон-авеню и Центральным парком и к которому мы один за другим попадаем в ловушку, но он заблуждался. Он не был нашим палачом — он был нашим поставщиком. Поставщиком сплетен. К тому же, он уже исчерпал свой запас. Персонс — настоящая фамилия этого типа. Никто. Мы сами были его создателями.
Да, фраза, которую вы цитируете, достоверна. Я понятия не имела, что эта чертова штуковина — его личный дневник — ходит по рукам… Это был подарок Мареллы — копия книги отзывов с ее яхты «Тритона». Трумэн оказал мне честь первой сделать в ней запись, и я написала: «Ты нужен мне, чтобы моя жизнь приобрела смысл», но я не могу на него злиться, что все оказалось не так. У него были только мы, и перед своей смертью он продавал нас, чтобы покупать себе наркотики, любовников, в последний раз покататься на коньках в Рокфеллеровском центре и даже, чтобы оплатить услуги зубного врача.
Я не испытала ликования, когда он умер, но вместе с тем действительно сожалею, что это не произошло раньше.
Можете так и написать.
Вы этого не сделаете. Это противоречило бы легенде, а легенду создали вы сами. Газетчики. Трумэн и его соратники.
Вот вы и попались, друг мой! Каких я только не повидала журналистов, но мне ни разу не доводилось видеть ни одного, который разрушил бы свой собственный продукт, если тот представляет интерес для потомков.
План битвы
В Европу я вернулась лишь на похороны Поланда. Я занималась дизайном и брала за свои услуги очень дорого — но у меня были долги. Поланд не оставил мне ничего. То, что он спас, перешло Владу и Тини вкупе с армией юристов, готовых накинуться на меня, если только я приближусь к копилке.
Мы похоронили Поланда в Турвиле под старым, позаимствованным у Военного музея знаменем. Мне было трудно расставаться с прошлым, со счастливыми временами, с домом…
Тини и ее брат дожидались меня.
Мои встречи с ней были мимолетными, и во время них она оставалась замкнутой и подозрительной. Честно говоря, жизнь разлучила нас: я завертелась, меня вечно не была дома, а 969-я квартира была достаточно большой, чтобы я не была в курсе того, там она или нет. Влад обосновался в Лондоне. Тини постоянно гостила там.
Мы никогда не заговаривали о моем загубленном браке, том, который Александр Форджер потопил по приказу командира Джеки еще до того, как тот пустился в плаванье. Вероятно, Тини презирала меня. Я позволила разрушить большую любовь. В этом возрасте для презрения многого не надо.
Годы, проведенные в Америке, не были успешными, тем не менее в Европу меня не притягивало ничего, кроме желания вернуться туда и оставить Нью-Йорк позади.
За похоронами Поланда последовала череда ужинов в Лондоне, во время которых я поняла, что меня забыли. Я была американкой и больше никем.
Улетая в Нью-Йорк, я чувствовала растерянность. Тини не поехала со мной, она осталась у брата. Влад проявлял учтивость и ласку, но у него была своя жизнь, — я превратилась лишь в поздравительную рождественскую открытку.
Вернувшись в Нью-Йорк, я получила от него письмо.
Он не хотел говорить со мной об этом в Лондоне. В этом был весь Влад: он не сообщал плохие новости так долго, как только мог, а когда ничего другого не оставалось — писал. Влад унаследовал деликатность Поланда, и, сама не знаю, почему я так думаю, ведь это невозможно, в нем было что-то от Барта.
От письма Влада веяло такой же уязвимостью, как от Барта, когда он сообщил мне о смерти папы.
У Влада был рак, но не в слишком тяжелой форме; он проходил курс лечения и не хотел, чтобы я приезжала. Он выкарабкается — он еще так молод.
Я позвонила ему, но разговор получился сдержанный — по телефону тяжело говорить о смерти с тем, кто неделю назад похоронил своего отца и кто сам борется с ней.
Я заставила его пообещать, что он будет регулярно звонить мне. Это означало — предупредить меня, если его состояние ухудшится. Мы старались держаться весело и оптимистично.
Он умер, не предупредив меня или, скорее, не сумев этого сделать. Я была в путешествии в Мексике, у Джимми Голдсмита; у Джимми постоянно гостило человек этак пятьдесят, и он наблюдал за ними в бинокль из маленького домика, где жил один в нищете и убожестве. Тини ждала меня в аэропорту. Болезнь Влада была неизлечима: у него оказался рак печени, не оставлявший ему никаких шансов на выздоровление. И все же он думал, что это будет не так быстро. Он хотел бы, чтобы я приехала. Тини не переставала повторять мне это все время, пока мы снова жили вместе в замкнутом пространстве Лондона. Мне было очень тяжело приблизиться к телу моего сына.