Изменить стиль страницы

— Я приготовила вам спагетти.

Орландо поставил свой багаж на устланный светлой плиткой пол. В свете большой медной люстры ее глаза отливали бархатной зеленью. На ней было кимоно, напоминавшее наряд Кати Стреч-Кобурн из первого акта «Баттерфляй».

— Это блюдо — мечта любого итальянца в три часа ночи.

— Но я забыла снять их с плиты. Они испорчены. Совсем. Вы даже представить не можете, до какой степени.

Он взглянул на нее. Бархат и шелк. В лучах улыбки шелк брал верх над бархатом.

— Какая трагедия, — сказал он. — Их состояние и впрямь так безнадежно?

Она встала, подошла к мойке и протянула ему кастрюлю. Губчатая студенистая масса мягко вибрировала, выпуская последние жалкие пузыри… Медуза, выброшенная на песчаный берег.

Орландо присвистнул.

— Даже и не знал, что такое возможно, — пробормотал он.

— Я тоже не знала.

Бархат улетучился. У этой девушки были две особенности: ее умение превратить итальянское национальное блюдо в несъедобное желе и улыбка, искорки которой плясали в зеленых глазах.

— Маленький вопрос, — сказал он. — Если не хотите, вы вовсе не обязаны отвечать. Ваша бабушка и впрямь сейчас сидит в холодильнике?

— Да. Но если это вас успокоит, то он уже пять лет как сломан и в нем нет дверцы.

— Что ж, там, кажется, ей намного удобнее.

— Тем более, что на самом деле это вовсе не бабушка, а Бабуся, кошка, почти что сиамка.

— Рад это слышать.

Они взглянули друг на друга. Не так часто удается вынести молчание кого-то, кого знаешь меньше двух минут.

— Я должна вам кое в чем признаться.

Орландо примирительно поднял руку.

— Вы ненавидите оперу. Кто бы сомневался.

Она даже не пыталась сделать вид, что смущена. Ямочка на левой щеке.

— Она внушает мне ужас, — сказала она. — Это нервное. Если у нас будет время, я объясню вам причину.

— У нас будет время.

Когда она закрывала глаза, ее ресницы образовывали арку. Невыносимое очарование.

— Я приготовлю вам омлет.

— По контракту я обязан избегать всяческих рисков, касающихся моего здоровья. Может быть, просто дадите мне яйца и сковородку?

Снова шелк. Несмотря на блеск, в ее глазах царило зимнее море, спокойное и холодное.

— Вы тенор, не так ли?

Он разбил яйца о край плиты.

— Точно. Тот самый господин с высоким голосом, который кричит громче всех и во время дуэтов держит за ручку толстую даму.

Она подала ему соль.

— А почему именно тенорам всегда достаются лучшие роли?

Он размешал омлет в красной фарфоровой чашке.

— Не всегда, но, как правило, так и есть. Это потому, что диапазонам голоса, как и морали, присуща вертикальная градация. Чем выше голос, тем положительнее герой. Низкий голос считается более приземленным, а следовательно, ближе соседствующим с адом и со всякого рода злом. Именно этим и объясняется, что в трех случаях из четырех басам достаются партии негодяев.

— Как все просто.

Они глядели на омлет, потрескивающий на сковороде.

— Меня зовут Карола. Карола Кюн.

Он повернулся к ней. Метр шестьдесят в кедах. Брюки цвета хаки и волосы, не совсем аккуратно собранные в хвост.

— Специалистка по опере и итальянской кухне, — добавил он. — Берите тарелку, я поделюсь.

Они проглотили омлет с колбасой, закусили грушами из домашнего сада и выпили три четверти бутылки мозельского вина. Вставая из-за стола, он уже настолько свободно чувствовал себя в этом доме, словно прожил здесь две тысячи лет.

В комнате она показала ему шнурок звонка.

— Он сломан. Даже если вы будете вопить, никто вас не услышат. Стены здесь в полтора метра толщиной. Хотите, я принесу вам остатки колбасы?

— Не хотел бы забирать последнее.

— Что ж, тогда спокойной ночи.

Он удостоился шелковистого взгляда сквозь бахрому ресниц и уснул сразу же, залпом — так пьяница опустошает стакан.

И вот сегодня утром, едва он раздвинул занавески, как в комнату хлынули потоки желтого света. Пробиваясь сквозь листву, лучи солнца окрашивали крыши цветом спелых дынь, разложенных на прилавке какого-нибудь итальянского рынка; лазурь безоблачного неба резала глаз, и он отступил в комнату. В свете солнца деревянные панели приняли коричневый оттенок пивной карамели, когда этот благородный напиток искрится в неоновом свете старого бара. Он вошел в ванную комнату: синие цветы на белом фаянсе отливали фиолетовым. Чистый запах утра… Решив не бриться, он на скорую руку принял душ и, насвистывая, спустился по начищенным ступенькам. Дневной свет заливал холл сквозь огромные окна и слуховые окошки, просачиваясь сквозь цветы на балконе, и эта комната с высокими потолками имела вид оранжереи.

Никого. Обойдя кресла, он направился к двери. Почти весь внутренний дворик был занят беспорядочной террасой: под густым, напоминавшим джунгли сплетением веток и цветов, росших в закрепленных высоко на колоннах горшках, за круглым столом черного мрамора собралась вся семья.

Их было шестеро.

В дрожащих солнечных бликах он увидел Каролу — она сидела спиной к дверям. Медно-рыжее облако ее волос было собрано ярко-красной лентой в узел на затылке.

Старики. Дряхлые старики.

По левую сторону от молодой женщины восседала бабка — раздавленный паук в инвалидном кресле. Завязанная вокруг шеи белая салфетка выглядела ярким скомканным пятном на ее сером платье. Из порыжевших кружевных рукавчиков торчали две сухие ветки с узловатыми локтями и кулачками. Наверняка, к тому же и слепая.

Напротив нее разместились две похожие друг на дружку старухи: одинаковые завитые седые волосы с синеватым отливом, те же фарфоровые глаза, та же дрожь покрытых пятнами рук, когда они синхронно, словно исполняя номер в варьете, поднимали свои серебряные с позолотой чашки.

Тут же были двое мужчин, одетых в черное. Старший из них носил парик с челкой, доходившей до накрашенных смолистых бровей. На другом был галстук, завязанный большим бантом; он был лыс, и когда обернулся к вошедшему, его очки в золотой оправе блеснули. Его ладонь легла на руку Каролы, и та, проследив за его взглядом, увидала Орландо.

Она встала. Он инстинктивно втянул живот. И первым удивился этому рефлексу, всколыхнувшему в нем волну беспокойства: не отдавая себе в этом отчета, он старался понравиться. Впрочем, с животом у него все было в порядке, всего лишь намек. Три сауны и…

— Как спалось?

Ее глаза напоминали «Пале Гарнье» в вечер гала-спектакля. Зеркала, зеркала, сплошные зеркала. Еще более обворожительная, нежели вчера ночью. Не то слово.

— Прекрасно.

Все остальные уже смотрели на них. Никто из стариков не мигал. Может быть, с возрастом веки не так эффективно выполняют свою функцию? Казалось, они могли не мигать часами, словно крокодилы, разлегшиеся на берегу болотистой протоки. Ложечка конфитюра в руке дедули при галстуке замерла над чашкой.

— Позвольте представить вам Орландо Натале.

Ложечка погрузилась в чашку. Лысый череп блеснул в поклоне, и одна из старух с голубыми волосами издала писклявое тремоло. Он узнал его: именно этот смешок-бор-мотание он слышал накануне ночью, когда звонил в дверь.

— Моя прабабушка, Хильда Брамс. Она не разговаривает.

Он улыбнулся этому лицу с потускневшими глазами. Сухость ее крохотного тельца не могла объясняться лишь возрастом. Видимо, Хильда Брамс была увечной от рождения. Хищница с пустыми глазами и мертвыми ногами.

— Эльза Кюн, моя бабушка. Ингрид Волленхаус, двоюродная бабушка.

Тот самый дуэт из варьете. Волосы Эльзы больше отливали фиолетовым. Слой рисовой пудры подчеркивал одинаковые небольшие морщинки над верхней губой, когда они улыбались.

— Петер Кюн, мой дед. Это его картины развешаны по всему дому.

Старик первым протянул руку. Должно быть, он каждое утро подкрашивал себе брови костяным углем, нанося его толстой короткой кисточкой.

— Людвиг Кюн. Я отец Каролы.

Высокий птичий голосок. В ярких отблесках стекол его глаза казались огромными и двигались, словно рыбы в аквариуме.