Изменить стиль страницы

Не найдя его в толпе, Орландо вновь отступает назад, и занавес опускается в одиннадцатый раз. Бывало и получше: в Москве его вызывали на бис двадцать четыре раза. Это был рекорд. Эмилиана отпускает его руку и отходит в сторону.

— Твоя очередь, Орландо.

Он улыбается. По традиции последние овации принимал он один.

— Увидимся в баре?

Уже зайдя за кулисы, она обернулась.

— Нет, за мной заедет сын.

Двумя пальчиками она послала ему легкий воздушный поцелуй и скрылась в толпе рабочих сцены.

Он обожал Эмилиану Партони. С ее пятьюдесятью восемью килограммами при росте метр семьдесят она развеивала старомодное представление об оперных певицах: репетиции в спортивном костюме, двадцативосьмилетний сын, которого она таскала с собой повсюду, ее провокационная манера курить французские сигареты перед репортерскими камерами. Она утверждала, что выкуривает по три пачки в день, но это была неправда: курила она лишь во время интервью, а потом по сорок пять минут чистила зубы и полоскала рот.

Орландо Натале раздвинул занавес и вышел к рампе. Он простер руки к публике и еще шире улыбнулся. Вновь поднявшая волна окатила его, и ему показалось, что он слышит, как зеленые волны разбиваются о гальку морского берега…

Один на рифе, точь-в-точь как романтические персонажи с обращенным к океану взором на картинах, полных светлых бликов и теней.

Лучший оперный тенор наших дней… Вертер… Кому из них они аплодировали?

Его руки опустились, и в это мгновение он различил на первом балконе чудаковатый силуэт Куртеринга…

Было уже за полночь, когда он вышел из театра и добрался до своего «вольво», припаркованного на одной из отлогих улочек у Кранцплаца. Налетевший ветер, казалось, опустошил город. Полы плаща липли к ногам, одетым в джинсы, и Орландо, ссутулившись, продвигался вперед. Проехать двести километров. Точнее, сто девяносто три. Он любил вести машину в кромешной тьме, и даже в лютый мороз опускал стекла. В такие моменты единственной реальностью для него оставался лишь треугольник асфальта, вырванный из темноты светом фар, да огоньки на приборной панели. Чудесные мгновения, полная смена обстановки. Комфортная неподвижность в салоне из кожи и стали в сочетании со скоростью, разрывающей бездонный мрак ночи. Смесь опасности и спокойствия. И еще одиночество — темное и бездонное, как море. Вихри оркестра и хора, шумные сражения и безумные любовные дуэты, каватины, жалобные напевы и все эти «до» верхней октавы сменялись чуть слышным урчанием мотора, и салон автомобиля казался космическим кораблем, запущенным в невесомость. Лишь огоньки приборов: сто шестьдесят, сто восемьдесят километров в час… Это было наслаждение совсем иного рода — после ослепительного сияния люстр и костюмов плотное, густое спокойствие салона автомобиля напоминало старый бархат, ласковый и приветливый… За это стоило побороться, ведь агенты и импресарио настаивали, чтобы его везде сопровождал личный шофер… Нужно было слышать, как они живописали ему все выгоды поездок в лимузине, где он мог бы спать на заднем сиденье, отдыхая после дневных трудов. Но Орландо не сдался. Он исколесил сначала Италию, а потом и всю Европу: из Парижа в Неаполь, из Рима в Берлин — ездил повсюду, где пел.

Он включил пятую передачу и надавил на газ. Прямая дорога пересекала долину, справа во мраке утопал лес — он чувствовал его тяжелое и мощное дыханье… Ветер здесь густо пах растительным соком и смолой… Вдалеке за лесом простирались холмы и озера Великого герцогства Люксембургского.

Местность — в самый раз для Вертера. Решительно, эта роль его не отпускала. Однако бог его знает, может быть, этот персонаж был вовсе на него не похож. Романтическая раздражительность и лихорадочность была полной противоположностью его безупречного профессионализма. Вертер любил лишь Шарлоту — у него же в жизни было столько нелюбимых женщин… Это можно сравнить с охотой, и охотиться ему, с его-то голосом, славой и свободой, было легко… Разве что та история с Хеленой де Бинджерс, хористкой Хьюстонской оперы, случившаяся около пяти лет назад… Но в конечном счете она для него ничего не значила. Однажды утром солнечный луч, упав на подушку, осыпал волосы молодой женщины золотой пылью. Несколько секунд ее глаза напоминали океанские глубины… И еще улыбка. В какое-то мгновение ему показалось, что это и есть любовь, что она уже стучится в дверь и вот-вот ступит на порог, но женщина спрятала лицо в тень, и очарование тут же испарилось, а охватившая его страсть улетучилась. Достаточно одного жеста, локотка, прикрывшего лицо от слишком жаркого солнца, и море куда-то испарилось — со всеми его бурями, штилями и закатами, когда уходящее лето расцвечивает пляжи медными и оливковыми оттенками.

Прощай, Хелена, целых пятнадцать секунд я почти любил тебя… Он сел в самолет на Торонто, где должен был петь «Тоску», и больше никогда ее не видел.

Вертер же был совсем иным. Он приехал в деревню, заглянул в глаза Шарлоты, и его жизнь раз и навсегда переменилась. Она нянчится со своими братиками и сестричками, однажды вечером танцует с ним, и вдруг как-то лунной ночью, в момент признания, он узнает, что она принадлежит Альберту, «тому, кто мужем станет мне, как завещала мать». Он бежал, пытаясь все забыть, потом вновь увидал ее — уже замужнюю, в объятьях Альберта. Он понимал, что она тоже любит его, однако им не суждено быть вместе… Зачем же жить без Шарлоты? Под предлогом дальнего путешествия он одалживает пистолет, пускает пулю себе в грудь и умирает на руках своей несчастной возлюбленной, единственной страсти всей его жизни… Долгое время книга Гёте была запрещена, ведь ее выход спровоцировал волну самоубийств «а-ля Вертер»…

Умереть от любви… Уж этого с ним точно никогда не случится.

Он убрал ногу с педали. Дорога становилась уже, зигзагами вилась по склонам Левенверга. Потом был прямой пологий спуск к Шорфестену. Из-за горизонта выплыла луна, и теперь на склонах гор можно было различить массивные зубчатые контуры древних пфальцских замков, некогда охранявших подходы к давно исчезнувшим деревенькам.

Потом будет городок, фонари, улицы, обсаженные деревьями, мосты на широких опорах и отель «Оперхаус» на площади Кайзера Вильгельма, прямо напротив дома бургомистра. Его ждали. Джанни, его секретарь, забронировал ему комнату, и в отеле, должно быть, уже поставили в лед шампанское, которое он будет пить с директором в парадном зале, обитом полированным деревом. А чуть позже он уснет, окутанный запахами герани и влажного газона, доносящимися из садика под мраморным балконом. Этот последний каждый раз напоминал ему балкон из «Ромео и Джульетты» в лос-анджелеской постановке Шерони.

Его взгляд упал на электронные часы: 1:07. Меньше чем через час он будет на месте. Джанни отложил все интервью на одно и то же утро. Тогда же будут и съемки для японского канала в преддверии его поездки в Токио, но это не продлится больше двух часов.

Он выпьет немного оберкайльского вина: ему так нравится этот сухой, каменный привкус… Бесцветное, прозрачное, как лесной ручей, вино… А еще — пара прогулок по хеллингхаузенским лесам.

Решительно, от всего здесь исходил аромат XVIII века. Он будет сам для себя, без аккомпанемента, напевать «Прогулки одинокого мечтателя». А потом, поздно ночью в пятницу, уедет в Мюнхен, где его ждут репетиции. Эмилиана Партони будет уже там, и из холла отеля «Савой» он услышит ее распевки.

В темноте Орландо указательным пальцем покрутил ручку радиоприемника. Может быть, повезет нарваться на какую-нибудь идиотскую песенку — это было бы идеально. Какой-то голос говорил на немецком… Проблемы черной металлургии. Кто мог это слушать в час-то ночи? Стрелка пробежала почти весь диапазон. Больше ничего, тишина. Наконец ему удалось поймать старый джазовый мотивчик, и он оставил рыдать гнусавый и безнадежный саксофон. Ветер обдувал его лицо, и Орландо немного прикрыл окно. Он пошевелил ногой, разминая затекшую поясницу, и поудобнее устроился на сиденье. Чувствовал он себя великолепно. Притормозив на повороте, певец въехал в театральную деревню. Клумбы под каждым окном были густо усажены цветами, которые ночью выглядели вырезанными из серого камня. Казалось, никогда эти места не вернутся к жизни, никогда не спадут злые чары — за закрытыми ставнями все было мертво, и никакому рассвету не разбудить эти пустынные места.