Семен перекрестился.

– Праздник седни, Митьша?

Дмитрий, прислонившись к заплоту, сказал:

– Знал бы, бабу не лупил! Лучше б блинов спекла. Давно блинов не ел.

Подтягивая на колена голенища, мечтательно протянул:

– Хочу я, Сеньша, френчу сшить, как в городах… А народу пошивного нету. Работаешь, работаешь, а отдыху нет!

– Заработался, прости восподи!…

Из переулка вышел Калистрат Ефимыч. Дмитрий втянул голову в плечи и свистнул,

– Ты его бей под сердце, – здоровай, верзила‑а!… Коли сразу не собьешь…

Был Калистрат Ефимыч особенно росл и грузен. Взрыхляли ноги желтую землю. Из переулка корчевался за ним запах поднятой земли.

Семен метнулся руками, налепил на лицо злобливость, быстро шагнул к отцу.

Дмитрий подбоченился. Калистрат Ефимыч остановился. Синяя перелетала на груди борода. Лило от него землей и травами.

Вертляво отбежал Семен и вдруг полоснулся в крике:

– Да я тебе, стерва!… Как же?…

Низко, жилисто протянул Калистрат Ефимыч:

– Ты чего хочешь?

Твердые щеки Семена побурели, и он закричал:

– Людей‑то пошто не примашь? Деньгу любишь?…

Дмитрий, часто кашляя, захохотал. Семен, размахивая сжатыми кулаками, кричал:

– Желаем мы по добру с тобой!… Раз ты так, мы что, маленькие? Мы тебе не работники!… Ты думашь, один надумал веру‑то?… Кабы не я, так ты‑то… мыкал, я…

Дмитрий достал из кармана бумажку, расправив ее на колене, сказал с хохотом:

– У нас тут приходы‑расходы записаны. Прямо канцелярия. Самогонки только нету. Самогонку я не написал – выпил.

Семен, перебивая его, кричал, что купил коров, а тут убытки – не идет народ. Денег нету, покупать сена не на что. Дмитрий сипло говорил о френче.

Проехали на тележке мужики с заимки в церковь.

– Баял я вам, – устало сказал Калистрат Ефимыч. – Ничево нету у меня… ни веры… а народу мне не надо, не приму. Пушшай куда хочет идет.

Семен, отскакивая, с визгом кричал:

– Брешешь! Я знаю, что у те на уме! Ты думашь, меня омманешь? Однако я не пень. Ты другим пой, – Он беспокойно оглянулся, тоскливо сказал: – А на бабу плюнь… черт с ней… потаскуха – и только. Чо, у те баб мало? Я прощу, только…

В церкви забили “Достойную”. Семен закрестился.

– Пойдем чай пить. Аль нам на улице‑то, как собакам, лаяться?

XIX

Настасья Максимовна нашла Калистрата Ефимыча в пригоне. Пахло зеленым, взрыхленным сеном, теплым дыханьем скотины. В колоде лежала темно‑синяя глыба соли. Голубоглазая корова лизала глыбу мягким розовым языком.

Настасья Максимовна села подле, натягивая на плечи шаль, сказала дремотно:

– Ты все маешься? Семен‑то жалится – убогих, грит, не примашь.

– Знаю.

– А ты как думашь?

– Я сам убогий. У меня всю душу замуслили. Мне идти некуда.

– А я – то?…

Положил ей руку на колено. Корова зашебуршала сеном. На край колоды сел воробей и удивленно взглянул блестящим глазком на соль, на человека.

– Ты душа другая. У те мед на сердце…

– А ты перестань!

– Надо. Сызмальства так… По баптистам ходил, всем богам молился. Кабы больной я был, может, и легче мне было бога найти, а тут нету ево. Никогда я не болел… Бают, в болестях находют. Поп Сидор вон лесного бога нашел.

Настасья Максимовна вздохнула.

– Лесной бог легкой. Сосной пахнет, пчелу любит.

– А я пчелу не люблю, пустая птица, хуже мужика.

– Пчела медушко дает.

– И мужик медушко дает. Я вот меду не давал. Сыны вон выдумали с меня взять. Меду всем хочется… И бог‑то будто мед, а мне какого бога надо? Не знаю. Медового не надо. Я одних людей видал, они в дырку молились. Провертит в стенку дырку и шепчет туда. Доволен. А остяк вон своего бога порет.

Настасья Максимовна придвинулась теснее, положила голову на грудь. Глаза у ней мягкие, зеленовато‑желтые, дремотные.

– Коли не даст медведя – порет, а даст – по губам салом мажет!… Отец‑то у меня сердитый был, пил нещадно, а меня восемнадцати лет взял да и женил. А жизнь‑то я в сорок почти разбирать стал.

Шло от Настасьи Максимовны тепло. И оседало оно в ногах, уходить ему не хотелось. Тонко пахла колода долголетними сенами. Дерево было древнее, звонкое, как молитва.

– Разбирал‑разбирал, до сего дня не разобрался. Ране‑то до войны этой шли селами странники. Рассказывали чудеса все… Пошел. Такая же земля, народ такой же везде злой. Прошел я пешком до Катиринбурга почти, может, три тысячи верст, плюнул и вернулся. И забыл всех… не понравилось, забыл. Будто и не был нигде… А народ все ищет, ишь как ко мне хлынули, думали – нашел. Сначала‑то убогие, завсегда они сначала. А потом пришли и здоровые. А у меня, милена, ничево на душе‑то нету. Тундра. Ты вот как горносталь… Спишь, что ли?…

Сонно раскрыла глаза Настасья Максимовна, сонно проговорила:

– Я‑то?… Нет… Я так…

И опять закрыла.

Подошла корова. Шумно вздохнула круглыми, как куриное яйцо, ноздрями. Сунулась холодным носом d ладонь и вдруг стала облизывать шершавым, теплым языком солоноватую его руку.

XX

Той же ночью покинул Калистрат Ефимыч Талицу. Прохлада дремала на дороге. Фыркал конь.

Плыли вдали серебристо‑фиолетовые горы. Ревели в белках медведи или ревели водопады – непонятно.

Всхлипывала Настасья Максимовна. Говорила вздрагивающим прохладным голосом:

– Ничево там нету, а оставлять жалко. Охаяли, наизголялись, а слеза так и течет, так и течет, Листратушка…

Нырнула лошадь, а потом колеса под увал – повторила эти слова Настасья Максимовна. И гак в каждом логу повторяла.

Устало погрохатывала телега. Молчал Калистрат Ефимыч. Фиолетовая полутемень извивалась по плечам, шипишником пахло с логов – тоскливо и неприветливо.

Подходили лога за логами. Травы в логах мягкие, как соболиный мех. Дорогу под колеса подбрасывает, как шкуры, – задремала Настасья Максимовна.

Снились ей медведи, поп Сидор и птичий гогот.

А гогот пошел на рассвете от озер. Гоготали гуси, чибисы голубоногие разрывали камыши.

Запахло от озер амином ‑холодными озерными травами…

И зеленый озерный бросился ветер – метнул к розово‑фиолетовому небу лошадиную гриву, оправил шлею и синий волос Калистрата Ефимыча примял”

Тогда‑то услыхали они из камышей:

– Здорово живете!…

Сидит в седле культяпый Павел – стремена подняты почти к самой луке. Резко, как чибис, кричит;

– Откедова?… Куды?…

Не отвечает Калистрат Ефимыч. Лицо багровое от ветра, что ль, А глаз, глубоко, как сом в водах, – не” заметен.

– Тпру!…

Остановились лошади. Скосились глазами и весело по‑человечьему заржали.

Скатился Павел с седла в телегу, чембырь к грядке привязал – достал кисет, говорит:

– Погоняй!… Я с тобой!

– Не по пути, Павел,

Высек Павел из кремня огонек, раздул. Выкидывая из бороды камышинки, выговорил:

– Мне со всеми по пути. Одно – надоели мне все человеки! Я, Ефимыч, по‑твоему, правду искал…

– Ну?

– Плюнул! Какое мне дело, пушшай сами ищут, а я за них отдувайся… Сёдни мужики, которы восстали, со мной в волость гумагу послали. Целую ночь камышами да болотинами пер, не поеду дале!… Да чо я им, на самом деле, малайка?…

– Надоело?

– Аж пуп травой пророс, Калистрат Ефимыч, надоело.

Затрясся у него на бороде камышиный пух. Повел щекой Павел на Настасью Максимовну, сказал:

– Спит?… Ты, паря, бабу‑то добру подцепил. Однако мне так не везло!… Кто за правдой‑то идет, кляп проглотит. Оно… самогону нету у те?

– Нет… А как ты о боге?…

Завертел тот на щеках улыбочку хитрую. Голова стала коротенькая, культяпая.

– Етова я тебе сказать не могу. За ето мне князь Таврический ноги велел отрубить.

– А говорил – видмедь отгрыз?

– Так то я охотнику баял, врал.

Он кинул шапку под голову. Лег на спину.

– Я пока усну, а там, когда я те надоем – разбуди. Которые так храпу мово не обожают, храплю я здорово… Как князь‑то отрубил ноги…