– Ета правильно! – весело сказал рыжебородый Наумыч.

Старик с зыбкими зелено‑золотистыми глазами заговорил:

– Однако… надо, паре‑батюшка, по новоселам‑то гитатера послать… Штобы насчет восстанья и на Лисью звал… Однако без етова ничего не будет, понял?…

Сверху, с жердей, кисло пахло овчинами. Рыжебородый толкнулся локтем.

– Овчина‑то, Ефимыч, от Калмыкова осталась. Мы уберегли… а ты гришь, разбойники! – И вдруг визгливо закричал: – Это ты, Митрич, правильна! Новосел, он – што хмель! Вьется, а без толку! А прямо‑то он, может, и на небо угодил бы! Очень проста, едрена лопатка!

Мужики заговорили разом. Торопливо докуривая цигарки, вошли еще трое.

Никитин, прислонившись к стене, упорно разглядывал Калистрата Ефимыча. От яркого света лицо его казалось зеленовато‑желтым. Блекли тонкие, как лепестки, веки.

Выходя из амбара, рыжебородый восторженно сказал Калистрату Ефимычу:

– Каку машину завел, а? Я им баял, ета настоящий большак, во‑о! А они, видмеди, не верют.

Он снял шапку и, хлопнув себя по розовой лысине, воскликнул:

– У меня тут – башка. – И, наклонившись к уху, шепнул: – Я те, Ефимыч, вижу. А только ты в свою веру ево, Микитина‑то, не перетянешь. Хитрай, стерва!… Я тебе вот што – ты тут оставайся, я мужикам‑то скажу, чтобы они тебе часовню али монастырь там построили… Молись! Нам что? Мы, Ефимыч, все можем!

Он, швыркая по сухой траве обутками, побежал догонять мужиков.

Светло‑лимонная пыль клубилась в калитке. С опушки несло осиной. У мужиков тугие и тяжелые лица, словно сбирались они на весенний сев.

Никитин твердо, широко, как сваи, поставив ноги, ждал у крыльца.

– Зачем приехал? – резко, но тихо спросил Никитин.

– Не знаю, парень, – неспешно сказал Калистрат Ефимыч. – Жаловаться не умею. Может, и придумал бы что… Жаловаться мне не годится!

И проговорил:

– А ты меня по новоселам возьми. Меня, парень, знают… Вы люди незнамые, а меня… ничего… уважают. Вы там говорите, а я посмотрю…

Никитин, враждебно сузив губы, отвернулся. Помолчал.

– Хорошо. Я не боюсь. Поедем.

Голубая стала земля. Темно‑голубые томятся глаза у Настасьи Максимовны. Пройдется по горнице, сядет, вздохнет.

– Тут и будем зимовать, Листратушка?

– Тут.

– Эх, восподи!… Народ‑то чужой, бездомный – ни Лопатины, ни скотины.

– Пригонют.

– И не прибрано, не угояно!

Синие шепчутся со двором сени. Храпит по‑лошадиному густо‑синий двор.

– Угоится!

– Я и то подмела тут два раза днем‑то. И все равно что не метено… опять сор. Сору‑то по всей елани!

Фиолетовая борода у Калистрата Ефимыча. Голос черный, далекий.

– Ничего, пройдет…

– Тут родить‑то – поди, и бабки‑повитухи не найдешь… Восподи!

Черно‑синий метнулся по небу ветер. Пробежал по горам и нырнул в тайгу, спать, в валежники замшелые и теплые.

Осень!

XXII

Рвалась долина желтой и твердой грудью. Но жали, приминали бока крутые лесистые горные склоны. Трещали сухостоями кабаны и медведи.

Новоселы встречали на площадях сел и деревень посланных из Лисьей заимки. Сбирались густо пахнущие людским потом толпы. Пыль цвела над площадью.

Цвели желтыми пятнами соломенные незнакомые крыши. Лица же были свои – пыльные и волосатые, крепко пахучие.

Темно и густо ревели сотни глоток.

– Не замай!…

– Верна‑а!…

– Не дадим землю‑ю!…

И вечерами длинные железные ходки по твердому каменному тракту шли в горы, в Лисью заимку.

Поселки уходили за поселками. Меняли агитаторам тонконогих лошадей.

По отлогому спуску еланями и редким оранжево‑золотистым лесом спускались они в долину Копай.

Рассказывали – где‑то в долине ищет их конная милиция и отряды атамановцев.

– Трусишь? – спрашивал Никитин.

Калистрат Ефимыч отвечал неспешно:

– Смотрю.

Спали в лесу. В поселке боялись. Калистрат сушил на суке над костром портянки. Фыркали стреноженные лошади. Ночи стояли холодные и синие.

Сказал как‑то Никитин:

– Серб говорит – мужик дрянь. Верно. Мужик – тесто.

– А ты что же, парень, дрожжи? – спросил Калистрат Ефимыч.

– Я – квашня. Дрожжи другое…

– Кумыния твоя?…

Никитин, протягивая к огню озябшие руки, ответил:

– Сам знаешь. Ты другой. Ты не тесто, Поезжай обратно, Что с нами?

– Не хочу, – упорно и тупо проговорил Калистрат Ефимыч. – Не поеду.

XXIII

Пили в пустой школе чай. Никитин подошел к висевшей карте и, указывая трубкой, сказал:

– Петербург.

Калистрат Ефимыч подошел к стене и спросил:

– Где? Тута? Та‑ак… А нашева поселка Талицы?…

– Нет.

– Нету? – переспросил Калистрат Ефимыч. – Совсем нету? Ето зря.

Помолчал, вздохнул, возвращаясь к столу.

– А может, и на самом деле не надо ево… Поселок‑то!

Вечером сказал Никитину:

– Поеду я, парень, на заимку. Подумать надо. Ничево не пойму. Кричат, сбираются, люду тьма. Я все больше у себя на пригоне мозговал.

Никитин сухо улыбнулся.

– Поезжай. По бабе скучаешь?

Мягко ступая, отошел от него Калистрат Ефимыч. Лицо строгое и, как кусты над оврагом, нависли брови.

– И по бабе скучать не всякий умеет. Ты, поди, не скучашь?

– Нет.

– Тоже зря. Надо о чем‑нибудь скучать.

– Я скучаю.

– Знаю.

Медленно и лениво зевнул.

– Ты, Микитин, по человеку скучашь, а я по вере… Тебе легче – у те человек‑то под рукой.

И, поглаживая прямую поясницу, прошелся по комнате. На опрокинутых партах густо лежала пыль. Сурово, неустанно шевелили деревья стены школы.

– Около вас‑то, Микитин, я разговаривать учусь, А только нет у вас какова‑то гвоздя в душе…

– Какого?

– Самого главного. Может быть, на котором подпорка держится… Тут тебе народ жалится, а ты гришь – бей.

– Бей! Только…

Вбежал рыжеволосый Наумыч и еще в сенях заорал:

– Кузька‑а приехал, братаны!

Был Кузьма – борец, высокий, под потолок, круглоголов, с плоским и широким, как пельмень, носом. Звонко, точно лось, ступая башмаками, прошел в передний угол.

Медленно оглядел комнату своими узенькими глазами. Спросил Калистрата Ефимыча:

– Ты Микитин‑то, што ль?

– Нет.

Кузьма опустил коротко остриженную голову, хотел, должно быть, что‑то подумать, но, вяло шевеля толстыми губами, сказал:

– Ладно, коли… Меня мужики привезли. Микитина, грит, надо… мне. А на кой, не знаю. У вас тут поись нету?

Глухо положил толстые и темные, как кедровые сучья, руки на лавку. Потными, скользкими буграми подымалось тело под рубахой. Шеи у него не было, и круглая голова сонно дремала на кочковатых плечах.

Густо запахло в комнате спелым овсом и мхами.

Рыжеволосый Наумыч сказал ласково:

– А ты, Кузя, вздремни пока.

Кузьма покорно закрыл глаза. Наумыч крепко, как по стулу, стукнул его в плечо:

– Ты, Микитин, его не знашь? Кузька эта, батырь первый, борец по‑городскому‑то. Он, парень, в прошлом лете хребет видмедю сломал.

– Ну?

– На байгу привезли. В Чиликтинску долину баи кыргызов сгоняют. Байга – праздник будет. И будет такой кыргыз – батырь Докой. Он, парень, в Бухаре и по всей Азии кроет А мы на нево Кузьку… Понял?

– Нет.

– Ишь! Как же это ты не понял? Кузька‑то с ним бороться будет.

– А потом?

– Поборет – и нам кыргызов лупить можно,

– Зачем?

Рыжебородый стукнул нога о ногу. Никитин надевал шинель. Калистрат Ефимыч сел в угол, подле поломанного шкафа.

– Чудак ты, паре‑батюшка. Однако ничо не понял. Я те по пальцам раскладу… Кыргызов лупить надо, потому им офицеры с Толчаком кабинетские земли отдают. Ето раз! Баи, ихни богачи по‑нашему, дикие дивизии, может, сто дивизий сооружают с Расеей воевать… из кыргызов. Ето два.

Никитин поправил под шинелью револьвер, сказал резко:

– Наш отряд не пойдет.

– Куды?

– Киргизов бить.

Наумыч взял Кузьму за плечо, потряс,

– Кузя, Кузя. Микитин‑то здесь!