Такова была смерть. А затем началась другая жизнь — бессмертие.

1980

II

Заметки, неоконченные, которые я решила опубликовать, сделаны в конце 1922 или в начале 1923–го.

Кроме некоторых сокращений, в них не изменено ничего. И в них нет расхождений с тем, что мною написано шестьдесят лет спустя.

Я не хочу даже исправлять неточности, которые есть в тексте.

И если через шестьдесят лет у меня возникло ощущение, что трамвай от Нарвских ворот шел в Стрельну пустой, это не противоречит тому, что он иногда бывал полным.

И если я говорю, что Мария Андреевна Бекетова была старшей сестрой Александры Андреевны (хотя на деле она была младше ее на год), то в этой неточности тоже заключена правда.

«Тетя Маня» всегда была старшей для «Аси», с детства, с юности, «сестру резоня и уча», она опекала ее именно как старшая. Это знал Блок, сделавший ее старшей в поэме «Возмездие».

Я не буду здесь комментировать и объяснять все то, что стояло для Блока за образом «золотого луча» и «золотого меча», — обо всем этом я подробно говорю в той части книги, которая посвящена «социальной трагедии» «Кольцо Нибелунгов», теме подвига и героя.

И я думаю, что читатель сам поймет, что, говоря про «обмеление души» в периоды «пьянств, бреда и общественности», Блок имел в виду «общественность» религиознофилософских собраний и других видов интеллигентского празднословия. Конечно, «и пена есть выражение сущности», и все же заменить или подменить сущность она никак не может. И именно об этом говорил в своих горьких и порой «неприличных» статьях 1907–1909 годов Александр Блок. Пример? «Закидываю удочку в омут, в котором барахтаются арцыбашевцы, андреевцы, скорпионы, и зацепляюсь за что‑то цепкое. При ближайшем рассмотрении оно оказывается большим пластом тины, в котором барахтаются два маленьких черта, оживленно плюются, фыркают, радуются, дают друг другу звонкие плюхи и пищат тоненькими голосами. Не особенно обильный улов, но все свое внимание я сосредоточиваю на нем, потому что он носит громкое название «дифференциация в новом искусстве».

Пусть не подумает также читатель моих заметок, что группа архивных разысканий занималась преимущественно болтовней и не относилась серьезно к поставленной перед ней задачей. Нет, мы все сознавали и понимали, что, приходя в период «саботажа» старых интеллигентских кадров на работу, которую новая власть считает нужной, мы как бы становимся частью новой жизни. И если рукопись, по мнению кого‑либо из нас, заслуживала внимания, ее брали «на дом», обсуждали затем совместно, докладывали о ней Владимиру Васильевичу Гиппиусу. Так было, например, с некоторыми пьесами Поля Клоделя, с «Монастырем» Верхарна.

А «импровизации», шутки — все это было данью молодому задору, так же как тот красный платочек, каким я повязывала волосы от пыли и «на страх» тем двум–трем старушкам, которые еще трудились внизу, под нашими «хорами».

Требует комментария и наша (вдвоем с Федоровичем) импровизация — пародийная мистерия о гибели культуры, заканчивавшаяся «грядущим негром». Дело в том, что таким же выводом заканчивается вторая, «героическая» симфония Андрея Белого, которую Федорович не знал.

Один из двух ее «главных героев» Петр Гроза (он же — «сущность вещей») просвещает другого героя — «ищущего» и «смятенного» Мусатова.

Речь идет о соединении Востока и Запада, невозможном, с точки зрения Петра Грозы, так как «Запад смердит разложением, а Восток не смердит только потому, что уже давно разложился».

«Так кому же улыбается будущее?»

На этот вопрос Петр Гроза — «сущность вещей» отвечает (предварительно вылив графин холодной воды на голову Мусатова: «Негр, негр! Конечно, негр!.. Черномазый, красногубый негр — вот грядущий владыка мира!» Тут Мусатов уронил голову на стол и замер в порыве полного отчаяния.

Тепёрь о Пролеткульте. В моих записках речь идет всего лишь о театре Пролеткульта, главным режиссером которого был А. А. Мгебров.

Как завязались наши с ним отношения, я не помню. Скорее всего повинен в этом был мой «начальник» и приятель Владимир Николаевич Соловьев. И только много позже я узнала, что Мгебров был в труппе того Терриокского театра, который в 1912 году летом создал Мейерхольд и актрисой которого была Любовь Дмитриевна.

И здесь я хочу воздать должное памяти еще одного незаурядного человека, с которым на краткий срок меня свела судьба.

Блок часто и уважительно поминает Мгеброва и свои беседы с ним в дневниках 1912–1913 годов, и любопытнейшая характеристика его дана в дневниковой записи о терриокских впечатлениях. Речь в дневнике идет о Мгеброве и его жене Чекан. «В Мгеброве — роковое, его судьба подстерегает. <...> Игра Мгеброва и очень красивые ноты в голосе Чекан — о себе. Они интересны оба, и оба, может быть, без будущего — что останется им делать, когда молодое волнение пройдет, Чекан — обыкновенная, как женщина. А такого сына, как Мгебров, обреченного, с ярким талантом, который, может быть, никогда не разовьется, можно любить».

Я узнала впоследствии, что Мгебров был участником революции 1905 года, что он был неоднократно арестован в царской России, что, уже после Октября, Блок, перечисляя важные «знаки времени» в 1913 году, называет очередной арест Мгеброва. Октябрь — великое время избавления для «ищущих» и «смятенных» снял (может быть, и не навсегда) печать обреченности с «яркого таланта» Мгеброва. «Зори» Верхарна, «Взятие Бастилии» Роллана шли в театре Пролеткульта под знаком героики и революционного пафоса.

И главный режиссер настойчиво просил меня приходить, когда я смогу, даже на репетиции. Он утверждал, что самый факт моего молчаливого присутствия в пустом зале помогает ему работать. И «Взятие Бастилии», осуществленное в первую годовщину Октября, осталось в памяти как часть общего великого, веселого и молодого праздника.

В украшениях, в плакатах, наверное, было много футуристического бесчинства, но запомнились мне больше всего те огромные буйные гроздья цветов и плодов, какими украсили стены зданий Петров–Водкин и Малявин.

Все мы люди грешные. И в первые годы жизни Советской страны «издержки» в строительстве нового, реальные беды и невзгоды порой на какое‑то время заслоняли от нас главное. Но и, это я говорю со всей ответственностью, в самый черный час, в самой глубине сознания все‑таки продолжала жить та радость избавления, которая родилась в день победы Октября.

Я мало написала об Александре Андреевне Кублицкой в моих воспоминаниях, опубликованных в 1980 году. Когда писались в 1922 году мои неоконченные заметки, она была еще жива. И в них о ней тоже сказано не так много. Хочу теперь прибавить еще хотя бы несколько, как сейчас говорят, «штрихов к портрету». Маленькая, хрупкая, пушистые седые волосы, уложенные легким валиком надо лбом, черная бархатная пелеринка, отороченная мехом, тихий голос. Но ощущения «старости», старческого она не вызывала. Ясный ум, насмешливость, без подчеркивания и нажима, делали ее естественным собеседником для человека любого возраста. Она умела как‑то «повернуть» неожиданной стороной как будто бы случайное слово или действие. Так, вспоминая фантастический полет героя в «Призраках» Тургенева, она, чуть приподняв брови, заметила:

«Он говорит «тело мое повисло над таможней», все же мы 'го знали и представляли себе это зрелище». И перед собеседником вдруг воочию вставала картина — классик русской литературы, в белую ночь грузно повисший в воздухе над ростральными колоннами.

Чуть насмешливы и, может быть, не всегда справедливы были и такого рода наблюдения над знакомыми и особенно родственниками. «Дворяне все родня друг другу», и родственников насчитывалось очень много. Семьи часто бывали многодетными. Сыновья женились, дочки выходили замуж. Круг своих становился все шире, состояния дробились, имения родовые шли в продажу, и одновременно другой родственный «отряд» покупал чье‑то «постороннее» поместье. Для меня все это было по Козьме Пруткову — «Иван Иваныч фан дер Флит женат на тетке Воронцова». И запомнить я смогла лишь то, что Алферовка — это родовое поместье, а Трубицыно, Шахматово, Дедово — уже «купленные», так же как менделеевское Боблово.