Мне трудно отделить то, что связано с Александрой Андреевной, от того, что связано с ее сыном.
Но было у нее, в ее окружении и то, что осталось мне чужим и ненужным. Это круг журнала «Тропинка», литературно–педагогические дамы. Я пряталась, когда они появлялись на горизонте. И среди ее взрослых приятельниц я приняла в сердце только Ольгу Дмитриевну Форш и — Марию Павловну Иванову, сестру Евгения Павловича, дружбой которых я гордилась и горжусь.
После смерти Александра Александровича Любовь Дмитриевна очень властно взяла мою судьбу в свои руки. Для Александры Андреевны существовало только прошлое и наше общее прошлое. «Я все еще слышу ваши голоса и смех за стеной», — сказала она как‑то.
Любовь Дмитриевна всей силой своего жизнелюбия толкала меня к жизни — к будущему, неизвестно какому, но неизбежному.
Нет, речь шла не о «забвении». Мы часто вдвоем бывали на кладбище, мы вместе разбирали оставшиеся записные книжки, готовили издание «Возмездия».
Но всей силой убеждения и баловством, письмами (еще на бумаге с траурной каймой), когда я уже была в Москве, она толкала меня к жизни и в жизнь. И в Москву она приезжала несколько раз и жила у меня, что делало нашу связь еще теснее. В Петрограде же я при жизни Александры Андреевны была не больше двух раз и не то что отдалилась от нее, но все же наша связь стала менее непосредственной и постоянной, хотя переписка наша все время была очень интенсивной.
Еще чаще писала мне о ней (больше, чем о себе) Мария Андреевна — «тетя Маня» — слуга и жертва большого родственного клана, человек «без судьбы», без личной судьбы и своей семьи, человек, отдавший несколько лет жизни уходу за разбитым параличом отцом, и, как это бывает обычно, самопожертвование ее принималось как само собой разумеющееся.
Она бывала в Москве не раз, и она, так же как и Любовь Дмитриевна, оказывала большую помощь и внимание Ассоциации памяти Александра Блока, созданной при Государственной Академии художественных наук, директором которой был Петр Семенович Коган.
Председателем этой Ассоциации была я. И я хочу здесь помянуть добром моих друзей и товарищей, отдавших много времени и сил нашей общей работе. Прежде всего это мой заместитель Виктор Викторович Гольцев — автор статей о Блоке в первые годы после смерти поэта, составитель и редактор сборников его стихов. И это Эмиль Блюм — бессменный и самоотверженный секретарь Ассоциации, организатор ее «вечеров памяти», человек очень умный и одаренный, погибший почти мальчиком от несчастного случая на улице.
В начале своего творческого пути у нас в Ассоциации собрались такие разные и такие талантливые люди, как Степан Злобин и Иван Александрович Кашкин, как театровед Николай Дмитриевич Волков, как Петр Алексеевич Журов, столетию которого мы, еще живущие, порадовались от души. Кипучая энергия Веры Евгеньевны Беклемишевой — матери «Юрки Беклемишева» (Юрия Крымова), лирическая мягкость В. Измаильской, самые разные индивидуальности и характеры создали то «единое целое», каким была наша Ассоциация. Ее верными друзьями и безотказными участниками «открытых» вечеров были Василий Иванович Качалов, Юрий Александрович Завадский. Музыкальных исполнителей находил для нас еще один верный друг — Михаил Фабианович Гнесин.
А замечательный педагог–мхатовец Софья Васильевна Халютина сделала попытку (не доведенную по разным причинам до конца) поставить в большом зале ГАХН «Песню судьбы», роль Германа должен был исполнить Серафим Азанчевский, Фаины — Вера Орлова. Все, что я написала здесь, как будто не имеет отношения к моим неоконченным запискам. И все‑таки имеет — потому что этот простой перечень имен лишний раз говорит о том, чем было имя Блока и наследие Блока для лучших представителей художественной интеллигенции начала 20–х годов.
Еще одно последнее замечание — если сложить вместе возраст двух руководителей — В. Гольцева и Е. Книпович, то сумма будет сорок пять лет.
После этого законного отступления возвращаюсь к моему тексту.
А в сущности, пояснений для читателя наших дней остальной текст уже не требует.
Все, что надо было сказать, по–моему, о зиме 1920— 1921 годов, я уже сказала в воспоминаниях, написанных в 1980 году.
Добавлю еще только одно уточнение. Сейчас, когда вышло в свет описание библиотеки А. А. Блока (издание Библиотеки Академии наук СССР, Ленинград, 1984), я могу точно сказать, когда было подарено мною Блоку первое издание «Горя от ума» и какая на нем стоит надпись:
«344. Грибоедов, А. С.
Горе от ума. Комедия в 4–х действиях. Москва, типография Августа Семена при Императорской медико–хирургической Академии. 1833. На форзаце надпись:
Милому товарищу моему
от Е. Ф. К. 25.1.21».
О первой встрече моей с Александром Александровичем (31 января 1918 г.) записано кое‑что в моем дневнике. Беседа была длинная и разбросанная. Сначала мы точно нащупывали почву, но через полчаса он вдруг сказал: «Вот вы какая. Я бы не подумал. — И прибавил: — Бывают разговоры такие (показал рукой вниз) и такие (показал прямо), а у нас с вами будет такой (и поднял {Туку вверх)». И действительно, несмотря на хаотичность, он был такой.
Помню, что он говорил об Андрее Белом и об их близости: «Он другой — в жизни другой, здесь — я с ним не могу…» — «А там по пути?» — спросила я. «Даже не по пути, а один путь».
Говорили о литературе. Об Аполлоне Григорьеве: «Цыганскую венгерку» я точно сам написал.<…>
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Стриндберг во мне сидит. Но для меня он не целиком. Для меня звучит «Ад» и потом все его штуки о женщинах. А вот Бальзака через Стриндберга воспринять не могу. Попробовал читать «Серафиту» — бросил. Скучища, кроме первой главы.
— Так для вас Бальзака нет?
— Есть. Этим я моей матери обязан. И Бальзаком и Флобером. Я Флобера люблю. «L’éducation sentimentale». Какой он грузный. Все камни ворочает. И облик такой. А в «L’éducation sentimentale» работал, работал и проработался насквозь.
Я ведь ни одной книжки целиком не помню и не вижу — для меня все книги — одна, две, десять страниц… Помните, он ее видит на палубе парохода и шаль чуть не упала в воду?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О Гиппиус: «Что она интересная — хорошо, и что она красится — хорошо, и потом она — эстетическое явление — это тоже хорошо, но она бы очень рассердилась, если бы узнала, что я так говорю. Прежде всего женщина. И всегда неправду говорит».
Про Гумилева: «Все люди в шляпе — он в цилиндре. Все едут во Францию, в Италию — он в Африку. И стихи такие, по–моему… в цилиндре».
В первый период нашего знакомства Александр Александрович много расспрашивал меня сначала о более внешнем: о литературных вкусах, о том, что меня заставляет предпочитать то или другое произведение данного автора.
И как только я отвечала, что думаю так или люблю вот это, сейчас же начинали одно за другим падать неумолимые и тяжеловесные «почему?».
Чем дальше, тем его вопросы становились серьезнее. Кроме «почему» прибавились «откуда вы это знаете?», и, когда я, доведенная до отчаяния, отказывалась отвечать, он почти сердился и наконец сурово сказал: «Есть случаи, когда быть скрытной — трусость. Кадетство какое‑то. Если нет доверия, то нам вместе делать нечего» — и, увидев, что я поникла, мягко прибавил: «Я не хотел сказать неприятного». Однако скрытность мою победил не этот суровый выговор, а быстро возраставшее убеждение, что он все равно все обо мне знает.
Главной «подземной» (его выражение) темой наших отношений было то, что словами сказать нельзя, это было какое‑то общее музыкальное (не в смысле искусства музыки) восприятие чего — я не знаю.
С этим были связаны: тема искания утерянного золотого меча и звука рога из тумана (теург и судьба); существование миров искусства. И темы двух реальностей: («то и не то», «здесь и там»). Это началось со второй или третьей встречи.
Я помню вечер зимой или ранней весной. Александр Александрович сидел у стола под лампой. Я — далеко от него, кажется, на диване, с ногами.