Мне кажется, что разница между Гонерильей и Реганой не так велика, как говорит Гервинус, с мнением которого солидаризируется Блок. Нет, Гонерилья не безобразна — это не «мужеобразная женщина с волчьим лицом». «Красивой змеей» называет ее герцог Альбанский. Кстати, обе дочери — и Регана и Гонерилья — красивы во всей английской иконографии. И Регана отнюдь не более женственна, чем ее старшая сестра, о чем свидетельствует то, что она собственноручно предательским ударом в спину убивает слугу, который пытался заступиться за связанного старика Глостера.
Я думаю, что более точное определение двух сестер дает сам Блок: «…обе они пошлячки, в обеих умерло человеческое и остались одни низменные инстинкты. В другую эпоху они были бы злые сплетницы, в тот век они — мрачные преступницы».
Да и «конфликт» Гонерильи с отцом начинается именно с обывательской пошлости. Ваши‑де рыцари развели в замке беспорядок; я лучше вас знаю, что вам, старику, необходимо. Если бы все это было адресовано не Лиру, столкновение свелось бы к семейно–обывательскому скандалу. Но у короля масштаб был другой — и за обывательской пошлостью он ощутил «мрачное злодейство». С Гонерильей связана в трагедии и одна чрезвычайно важная тема не только шекспировской драматургии, но и всей мировой литературы — я бы назвала ее «самоистреблением зла».
Гонерилья отравила сестру Регану из ревности к красавцу Эдмунду и дала ему возможность убить вторую сестру — Корделию. Но после этого — в сущности, отказавшись от дальнейшей борьбы — она кончает с собой так же, как покончила с собой, не вынеся лежащего на ней бремени преступлений, леди Макбет.
Об этом «самоистреблении зла» Блок сказал во вступительном слове к «Дон Карлосу» Шиллера на спектакле для красноармейцев Петербургского гарнизона в 1919 году. «Вдумайтесь в то, что вы сейчас увидите. Легко ли, сладко ли жить той волчьей стае, которая осталась царствовать на земле после того, как погубила все доброе? Нет, такая жизнь — не жизнь. Легче таким людям, как эти жестокие и залитые кровью сыщики, удавиться, чем жить на свете. Ложь и зло сами себя губят, за всякое злое деяние человек рано или поздно получит возмездие».
В сказках многих народов злодейка (чаще всего злая мачеха) получает возмездие от победившего «добра» — ее сжигают на костре, ее закупоривают в бочку с ядовитыми змеями.
Пушкин («наше все») решает вопрос «по–шекспировски»: мачеха–отравительница
Но пути зла многообразны. И оно умеет отравить ядом недоверия чистые и великодушные сердца. Как легко верит клевете Яго благородный мавр; как безоговорочно принимают наветы Эдмунда и старый Глостер и Эдгар. Законы жизни в «ужасном веке» тяготеют и над теми, которые не следуют этим законам, и в этом великая опасность определенного времени, еще усугубляющая ту тяжесть, горечь, сухость, которые проникли во все сердца и судьбы.
Но среди поколения «детей», о котором мы говорили, есть один герой, появившийся лишь в одной сцене, но которого никак нельзя назвать «эпизодическим лицом», — это король французский, жених Корделии, который легко и радостно, как драгоценность, уводит от несправедливого гнева отца отвергнутую дочь. Значение, весомость этого героя также понял и ощутил Блок. Нет, этот «положительный герой» не схож с другими, уже чем‑то отравленными «ужасным веком».
«Рядом с Корделией и Эдгаром — нас поражает юношеский пыл, наивная непосредственность и легкость французского короля. Он кажется выходцем из другого мира, да так оно и есть на самом деле; в том мире все как‑то проще и легче, люди доверчивей, человек обращается к человеку без задней мысли, не ожидая встретить в нем тайного врага».
Ближе всего к Лиру по возрасту стоят в трагедии трое — его шут, его верный друг и слуга Кент и старший Глостер.
К старому Глостеру вполне применимы слова Блока, сказанные о действующих лицах «второго плана» в трагедии «Отелло». Глостер также «пассивная жертва происходящего» и, несмотря на ужасную свою участь, «в существе трагедии не участвует», «как не участвуют в существе жизни большинство людей». Двое «верных» — шут и Кент — тоже поражены горечью и сухостью. В них обоих не хватает того «млека человеческой нежности», существование которого в сердце мужа справедливо опасалась леди Макбет. Шут с жесткой мудростью шекспировских «дураков» твердит своему обезумевшему хозяину о том, что в «ужасный век» сохранить человечность можно, только сменив венец на дурацкий колпак.
Если не знать о «равноправной» любви Блока к тварям земным, можно бы и обидеться «за старого Кента».
«Благородство и неподкупность Кента могут вызвать слезы, — говорит Блок. — Но и Кент не светел. Он похож на большого пса с шерстью, висящей клочками. На шкуре такого пса — лысины и шрамы, следы многолетней грызни со сворами чужих собак. Он неистов в своей честности и сух в своей ласке, его доброе сердце ожесточено. Цепной пес с воспаленными красными глазами, стерегущий хозяина даже во сне…»
Похоже. И все‑таки не так. Пес не судит хозяина. Кент — один из всех заступается за Корделию, отвергнутую Лиром, заступается настолько резко и бескомпромиссно, что вынужден уйти в изгнание, чтобы под чужой личиной вернуться к безумному и потерявшему царство хозяину.
Если король французский «из другого мира», то Кент, так же как и сам Лир, «из другого времени», времени еще «стабильных» патриархальных законов — открытой дружбы и вражды. И свирепый спор короля и Кента о Корделии — это спор равных, а не хозяина и «пса».
«Стабильны» законы, по которым протекала «жизни нить» короля Лира, «стабильной», незыблемой, независимой от обстоятельств кажется ему и его положение в мире. «Яд недоверия», который живет даже в чистом сердце Эдгара Глостера, органически не может появиться в сердце Лира.
Старший Гамлет — отец принца Датского — воевал со старшим Фортинбрасом, Макбет — тан Гламисский усмирил восставшие против короля Дункана племена и отбивал набеги иноплеменников.
В царствование же Лира как будто не происходило ничего — оно «без исторической биографии».
Блок прав: «Он не был Королем в нашем смысле, он — большой помещик, и его королевство — не королевство, а поместье с «тенистым лесом», полным зверей, трав и ягод, с необъятными сенокосами, реками, где водится в изобилии рыба… В течение… славного царствования, не омраченного неудачей, сердце короля Лира исполнилось гордостью, размеров которой он сам не знал; никто не посягал на эту гордость, потому что она была естественна». «Положение» — король, отец, старик — для Лира незыблемы. Их не могут, не должны, не смеют изменить никакие обстоятельства. А если посмеют, тогда вступит в силу та величавая и страшная гордость, которая живет в правдивом и благородном сердце короля.
Ведь, отвергая Корделию, он не может понять, что в ответе любимой дочери, сухом и горьком в своей правдивости, как в зеркале отражено не ее сердце, а его гордость и неуступчивость, доставшиеся ей в наследство.
В безумии принца Датского «есть своя система» — это способ защитить свое право на поединок с временем во имя справедливости. И Эдгар — «бедный Том» в лохмотьях, с всклокоченными волосами, с лицом, измазанным грязью, — тоже защищает свое право на будущее и справедливые дела. Оба они — не безумные, а «себе на уме».