— Нет, — ответила она ему так же спокойно.
— В таком случае, — заметил он, — Струэнсе оболгал королеву Дании. Тогда его наказание следует ужесточить. Тогда мы будем вынуждены приговорить его к смерти медленным колесованием.
Он смотрел на нее совершенно спокойно.
— Грязная свинья, — сказала она. — А ребенок?
— За все надо платить, — ответил он. — Платить!
— И это означает?
— Что бастарда и ублюдка придется разлучить с Вами.
Она знала, что должна сохранять спокойствие. Речь шла о ребенке, и она должна была держаться спокойно и мыслить трезво.
— Я не понимаю только одного, — произнесла она, изо всех сил контролируя свой голос, который все же показался ей тонким и дрожащим, — я не понимаю этой жажды мщения. Кем создан такой человек, как вы. Богом? Или Дьяволом?
Он посмотрел на нее долгим взглядом.
— Распутство имеет свою цену. И моя задача состоит в том, чтобы убедить Вас подписать признание.
— Но вы мне не ответили, — сказала она.
— Я действительно должен ответить?
— Да, действительно.
Тогда он совершенно спокойно вынул из кармана книгу, задумчиво поискал в ней, полистал ее и начал читать. Это была Библия. Вообще-то у него красивый голос, подумалось ей вдруг, но в этой невозмутимости, в этом спокойствии и в тексте, который он читал, было что-то жуткое. Это, сказал он, Книга пророка Исайи, тридцать четвертая глава, можно я прочту фрагмент, сказал он: Ибо гнев Господа на все народы, и ярость Его на все воинство их. Он предал их заклятию, отдал их на заклание. И убитые их будут разбросаны, и от трупов их поднимется смрад, и горы размокнут от крови их. И истлеет все небесное воинство; и небеса свернутся, как свиток книжный; и все воинство их падет, как спадает лист с виноградной лозы, и как увядший лист — со смоковницы, и он перевернул страницу, довольно медленно и задумчиво, словно прислушиваясь к музыке этих слов и к Богу, подумала она, как я могла полагать, что этот человек незначителен, Ибо упился меч Мой на небесах; вот, для суда нисходит он на Едом и на народ, преданный Мною заклятию. Меч Господа наполнится кровью, утучнеет от тука, от крови агнцев и козлов, от тука с почек овнов, да, его голос медленно набирал силу, и она не могла не смотреть на него с какой-то зачарованностью или страхом, или и с тем, и с другим вместе, и упьется земля их кровью, и прах их утучнеет от тука. Ибо день мщения у Господа, год возмездия за Сион. И превратятся реки его в смолу, и прах его в серу, и будет земля его горящею смолою: не будет гаснуть ни днем, ни ночью; вечно будет восходить дым ея; будет от рода в род оставаться опустелою; во веки веков никто не пройдет по ней. <…> Никого не останется там из знатных ея, кого можно было бы призвать на царство, и все князья ея будут ничто. И зарастут дворцы ея колючими растениями, крапивою и репейником — твердыни ея; и будет она жилищем шакалов, пристанищем страусов. И звери пустыни будут встречаться с дикими кошками, и лешие будут перекликаться один с другим; там будет отдыхать ночное привидение и находить себе покой, да, продолжал он все тем же спокойным, сильным голосом, это — слова пророка, я читаю лишь для того, чтобы создать фон словам Господа о той каре, которая постигает тех, кто стремится к нечистоплотности и гнили, к нечистоплотности и гнили, повторил он и твердо посмотрел на нее, и она вдруг увидела его глаза, нет, не то, что они не моргали, но они были светлыми, холодными и прозрачными, как у волка, они были совершенно белыми и опасными, это-то всех и пугало, не то, что он не моргал, а то, что они были такими невыносимо холодными, словно волчьими, а он продолжал все тем же спокойным голосом: теперь мы подходим к тому пассажу, который вдовствующая королева, по моему совету, распорядилась читать в церквях страны в ближайшее воскресенье, в благодарность за то, что Дании не пришлось разделить участь Едома, и теперь я прочту из шестьдесят третьей главы Книги пророка Исайи; он откашлялся, снова устремил взгляд в раскрытую Библию и стал читать тот текст, который датскому народу предстояло прослушать в ближайшее воскресенье. Кто это идет от Едома, в червленых ризах от Восора, столько величественный в Своей одежде, выступающий в полноте силы Своей? «Я — изрекающий правду, сильный, чтобы спасать». Отчего же одеяние Твое красно, и раны у Тебя — как у топтавшего в точиле? — «Я топтал точило один, и из народов никого не было со Мною; и Я топтал их во гневе Моем и попирал их в ярости моей; кровь их брызгала на ризы Мои, и Я запятнал все одеяние Свое; ибо день мщения — в сердце Моем, и год Моих искупленных настал. Я смотрел, — и не было помощника; дивился, что не было поддерживающего; но помогла Мне мышца Моя, и ярость Моя — она поддержала Меня: и попрал Я народы во гневе Моем, и сокрушил их в ярости Моей, и вылил на землю кровь их».
Тут он кончил читать и взглянул на нее.
— Топчущий точило, — проговорила она, словно про себя.
— Мне был задан вопрос, — сказал Гульберг. — И я не захотел уклоняться от ответа. Теперь я ответил.
— Да? — прошептала она.
— Именно.
В какое-то мгновение она подумала, наблюдая топчущего точило за этим медленным, методическим чтением, что Струэнсе, возможно, нужен был рядом именно топчущий точило.
Спокойный, тихий, с холодными волчьими глазами, в запятнанном кровью одеянии и со вкусом к большой игре.
Когда она об этом подумала, ей чуть не сделалось дурно. Струэнсе никогда бы не прельстила такая мысль. Ей было дурно оттого, что это прельщало ее самое. Неужели она была ночным привидением?
Неужели у нее внутри сидел топчущий точило?
Хотя она и уговаривала себя, что никогда. Куда бы тогда все пошло? Куда же все пошло?
В конце концов, она подписала.
Ничего о происхождении малышки. Но о неверности; и писала она твердой рукой, с яростью и без деталей; она признавала по этому вопросу «то же, что признал граф Струэнсе».
Она писала твердой рукой, чтобы его не доводили до смерти медленными пытками за то, что он обвинил ее во лжи и, тем самым, нанес оскорбление королевской власти, и поскольку она знала, что его страх перед этим велик; но единственное, что она могла думать, было: но дети, дети, ведь мальчик уже большой, но малышка, которую я должна кормить грудью, а они заберут ее, и вокруг будут волки, и что же будет, и малышка Луиза, их у меня отнимут, кто же будет тогда ее кормить, кто же окружит ее своей любовью среди этих топчущих точило.
Она подписала. И она знала, что больше уже не была той храброй девочкой, которая не знала, что такое страх. Страх, наконец, посетил ее, страх нашел ее, и она, в конце концов, узнала, что это такое.
4
В конце концов, английскому посланнику Кейту разрешили посетить арестованную королеву.
Проблема вышла на более высокий уровень. Начало большой игре было положено; большая игра касалась, однако, не двух плененных графов и не более мелких грешников, арестованных одновременно с ними. Последние были отпущены, сосланы, попали в немилость или получили небольшие лены и были прощены и снабжены пенсиями.
Мелкие грешники исчезли незаметно.
Ревердиль, этот осторожный реформатор, гувернер Кристиана, нянька и, пока еще можно было давать советы, любимый советчик мальчика, тоже был выслан. Он неделю находился под домашним арестом, но сидел спокойно и ждал, приходившие депеши были противоречивыми; и вот, наконец, преувеличенно любезное послание о высылке, предлагавшее ему как можно скорее отправиться на родину, чтобы обрести покой.
Он все понял. Он уезжал из центра шторма без лишней поспешности, поскольку, как он пишет, не хотел создавать впечатления бегства. Так он и исчезал из истории, перегон за перегоном, неторопливый в своем бегстве, еще раз высланный, худощавый и сутулый, печальный и проницательный, сохранивший свою упрямую мечту, исчезал, как очень медленная вечерняя заря. Это — плохой образ, который, однако, подходит Элие Саломону Франсуа Ревердилю. Возможно, он так и описал бы это, если бы воспользовался еще одним из тех образов медлительности как добродетели, которые он так любил: об осторожных революциях, о медленных отступлениях, о рассвете и сумерках просвещения.