Но он видел ее лицо. Когда он поднимал взгляд от этого справедливого и правильного библейского текста, он видел только ее лицо, и потом оно заслонило ему все, и он уже видел не ночное привидение, а лишь ребенка.
Эту совершенно внезапно обнажившуюся невинность. И ребенка.
Через две недели после второй встречи с королевой Каролиной Матильдой, еще до того, как был вынесен приговор, Гульберг впал в отчаяние. В его жизни это было впервые, но он определил это как отчаяние. Другого понятия ему в голову не приходило.
А произошло следующее.
Допросы Струэнсе и Бранда близились к завершению, вина Струэнсе была очевидна, приговор мог быть только смертным. В это время Гульберг посетил вдовствующую королеву.
Он говорил ей о том, что было наиболее благоразумным.
— Наиболее благоразумным, — начал он, — наиболее благоразумным с политической точки зрения был бы не смертный приговор, а какой-нибудь более мягкий…
— Русская императрица, — перебила его вдовствующая королева, — хочет помилования, об этом меня оповещать не требуется. Равно как и английский король. Равно как и некоторые другие монархи, пораженные заразой просвещения. У меня, однако, имеется на это ответ.
— И каков он?
— Нет.
Она была неприступна. Она вдруг начала говорить о том огромном пожаре в прериях, который охватит весь мир и уничтожит все, что было временем Струэнсе. А значит, здесь нет места милосердию. И она продолжала, а он слушал, и все это казалось ему эхом сказанного им самим, но, о Господи, неужели нигде действительно нет места любви, или она всего лишь грязь и распутство, и ему оставалось лишь соглашаться. Хотя он потом и начал снова говорить о благоразумном и дальновидном, о том, что русская императрица, и английский король, и риск больших осложнений, но, возможно, имел он в виду совсем не это, а почему мы должны отрезать себя от того, что называется любовью, и неужели любовь топчущего точило может быть только карающей, но вдовствующая королева не слушала.
Он чувствовал, что внутри него растет нечто, похожее на слабость, и приходил в отчаяние. Это и было причиной.
Ночью он долго лежал без сна, уставившись прямо в темноту, где находились и отмщающий Бог, и милость, и любовь, и справедливость. Тут-то его и охватило отчаяние. В этой темноте не было ничего, не было ничего, только пустота и великое отчаяние.
Что же это за жизнь, думал он, если справедливость и отмщение побеждают, а я в темноте не могу увидеть любовь Господню, а только отчаяние и пустоту.
На следующий день он взял себя в руки.
В тот день он посетил короля.
С Кристианом дело обстояло так, что он, казалось, отрешился от всего. Он всего боялся, сидел, дрожа, в своих покоях, неохотно ел только ту еду, которую теперь всегда приносили прямо к нему, и разговаривал только с собакой.
Негритенок-паж Моранти куда-то исчез. Быть может, в ту ночь отмщения, когда он пытался укрыться под простыней, как его научил Кристиан, но так и не смог спастись бегством, быть может, он в ту ночь отрекся или пожелал вернуться к чему-то, чего никто не знал. Или был убит в ту ночь, когда Копенгаген прорвало, и всех охватила непостижимая ярость, и все знали, что что-то закончилось, и что следует на что-то направить свой гнев по причинам, которых никто не понимал, но что этот гнев существует, и нужно отомстить; после этой ночи негритенка никто не видел. Он исчез из истории. Кристиан велел его отыскать, но поиски оказались бесплодными.
Теперь у него оставалась только собака.
Донесения о состоянии короля беспокоили Гульберга, и он захотел лично определить, что происходит с монархом; он пришел к Кристиану и дружелюбным и успокаивающим тоном заверил его, что все покушения на жизнь короля теперь предотвращены, и что он может чувствовать себя в безопасности.
Через некоторое время король начал шепотом «поверять» Гульбергу некоторые тайны.
У него раньше, сказал он Гульбергу, существовали некоторые заблуждения, как например то, что у его матери, королевы Луизы, был английский любовник, ставший его отцом. А иногда он думал, что его матерью была императрица России Екатерина Великая. Однако он был убежден в том, что его каким-то образом «перепутали». Он мог быть «перепутанным» сыном крестьянина. Он постоянно употреблял слово «перепутанный», которое, казалось, означало либо, что произошло какое-то недоразумение, либо, что его обменяли сознательно.
Теперь он, однако, обрел полную уверенность. Его матерью была королева, Каролина Матильда. Больше всего его пугало то, что она теперь находится в плену в Кронборге. То, что она является его матерью, было, однако, совершенно очевидно.
Гульберг слушал со все большим испугом и смятением.
В свою теперешнюю «уверенность» или точнее, в свое совершенно твердое, безумное представление о самом себе, Кристиан теперь, похоже, вплетал элементы из легенды Саксона Грамматика об Амлете; пьесу англичанина Шекспира «Гамлет», хорошо известную Гульбергу, Кристиан видеть не мог (ее ведь так и не сыграли во время их остановки в Лондоне), поскольку ее датских постановок пока еще не существовало.
Эта путаница в голове у Кристиана и его странное, ложное представление о своем происхождении были не новы. Начиная с весны 1771 года это представление стало проявляться все более отчетливо. То, что он воспринимает действительность как театр, было теперь всем хорошо известно. Но если он сейчас полагает себя участником театрального представления, в котором его матерью является Каролина Матильда, то Гульберг был вынужден со страхом задаваться вопросом, какой же ролью он наделяет Струэнсе.
И как собирается сам Кристиан действовать в реальной пьесе. Какого текста он намеревается придерживаться и как его истолковывать? Какой ролью он предполагает наделить себя самого? В том, что человек с помутившимся рассудком полагал себя участвующим в неком театральном представлении, не было ничего необычного. Но этот актер смотрел на действительность не символически или образно, и к тому же обладал властью. Если он считает себя участвующим в неком театральном представлении, то в его власти превратить этот театр в реальность. Ведь приказам и директивам, выходящим из-под руки короля, все были по-прежнему обязаны повиноваться. Он обладал всей полнотой формальной власти.
Если он получит возможность навестить свою любимую «мать», и она этим воспользуется, то произойти может все, что угодно. Убить Розенкранца, Гильденстерна или Гульберга совершенно ничего не стоило.
— Мне бы хотелось, — сказал Гульберг, — получить позволение дать Вашему Величеству совет по этому крайне запутанному вопросу.
Кристиан при этом лишь уставился на свои босые ноги — туфли он снял — и пробормотал:
— Если бы только здесь была Владычица Вселенной. Если бы только она была здесь и могла. И могла.
— Что, — спросил Гульберг, — могла что?
— Могла уделить мне время, — прошептал Кристиан.
С этим Гульберг ушел. Он к тому же приказал, чтобы охрана короля была усилена, и чтобы тому ни при каких обстоятельствах не позволяли вступать с кем-либо в контакт без письменного разрешения Гульберга.
И он с облегчением ощутил, что его временная слабость отступила, что его отчаяние исчезло, и что он снова способен действовать совершенно разумным образом.
2
Пастор немецкого прихода Санкт Петри, доктор теологии Бальтазар Мюнтер по поручению правительства впервые посетил Струэнсе в тюрьме 1 марта 1772 года.
Прошло шесть недель с той ночи, когда Струэнсе арестовали. И он постепенно падал духом. У него произошло два нервных срыва. Сперва маленький, перед Инквизиционной комиссией, когда он признался и принес в жертву королеву. Потом большой, внутренний.
Поначалу, после срыва в Инквизиционном суде, он вообще ничего не чувствовал, только отчаяние и пустоту, но потом пришел стыд. Им, словно какое-то ракообразное, завладели вина и стыд и начали разъедать его изнутри. Он сознался, он подверг ее величайшему унижению; что теперь с ней будет. И с ребенком. Он не видел никакого выхода и не мог ни с кем поговорить, у него была только Библия, а ему была ненавистна мысль о том, чтобы прибегать к ней. Книгу Гульберга о счастливо сменившем веру вольнодумце он прочел уже три раза, и с каждым разом она казалась ему все более наивной и напыщенной. Но поговорить ему было не с кем, и по ночам стоял ужасный холод, и образовавшиеся у него на лодыжках и запястьях раны от цепей сочились; но дело было не в этом.