Изменить стиль страницы

Дело было в тишине.

Его когда-то называли Молчуном, поскольку он слушал, но теперь он понял, что такое молчание, что такое тишина. Она была неким подстерегавшим грозным зверем. Все звуки кончились.

В это время к нему и пришел священник.

С каждой ночью он, казалось, уносился все дальше в воспоминания.

Он унесся далеко. Обратно в Альтону, и даже дальше: обратно в детство, о котором ему почти никогда не хотелось думать, но теперь это стало всплывать. Он перенесся обратно к неприятному, к своему набожному дому и к матери, которая была не строгой, а полной любви. На одну из первых встреч пастор принес с собой письмо от отца Струэнсе, и отец выражал в нем их отчаяние: «твое возвышение, о котором мы знали из газет, нас не радовало»; теперь же, писал он, наше отчаяние бесконечно.

Мать приписала несколько слов о скорби и сочувствии; но главный смысл письма был в том, что спасти его может только полное отречение от его веры и повиновение Спасителю Иисусу Христу и Его милости.

Это было невыносимо.

Пастор сидел на стуле, спокойно наблюдал за ним и мягким голосом раскладывал по полочкам его проблемы. Делалось это не бесчувственно. Пастор увидел его раны, посетовал на жестокое с ним обращение и дал ему поплакать. Но когда пастор Мюнтер заговорил, Струэнсе вдруг испытал странное чувство собственной неполноценности, то самое, что он был никаким не мыслителем, не теоретиком, а лишь врачом из Альтоны, всегда желавшим только молчать.

И что он оказался несостоятелен.

Утешительным было то, что этот маленький пастор, с внимательным худощавым лицом и спокойными глазами, сформулировал проблему, вытеснившую самое страшное. Самое страшное — не смерть или боль, или то, что его, возможно, доведут до смерти пытками. Самым страшным был вопрос, не дававший ему покоя ни днем, ни ночью.

Какую же я совершил ошибку? Это был самый страшный вопрос.

Однажды пастор, почти мимоходом, коснулся этого. Он сказал:

— Граф Струэнсе, как же вы могли из вашего рабочего кабинета, в такой изоляции, знать, что было правильным? Почему вы думали, что владеете истиной, если вы не знали действительности?

— Я многие годы, — ответил Струэнсе, — работал в Альтоне и знал действительность.

— Да, — сказал пастор Мюнтер после паузы. — Как врач из Альтоны. Но эти шестьсот тридцать два декрета?

И после недолгого молчания он, почти с любопытством, спросил:

— Кто делал подготовительную работу?

И тогда Струэнсе, почти с улыбкой, сказал:

— Преданный делу чиновник всегда безукоризненно исполняет эскиз как план своего собственного расчленения.

Пастор кивнул, словно нашел это объяснение и правдивым, и само собой разумеющимся.

Он ведь не совершал никакой ошибки.

Он из своего кабинета осуществил датскую революцию, тихо и спокойно, никого не убивал, не арестовывал, не принуждал, не ссылал, он не поддавался коррупции, не вознаграждал своих друзей или создавал преимущества себе, или хотел этой власти из темных, эгоистических побуждений. Но все же он, должно быть, совершил какую-то ошибку. И в его ночных кошмарах вновь и вновь возникала поездка к угнетенным датским крестьянам и происшествие с умирающим на деревянной кобыле мальчиком.

Дело было в этом. В этом было что-то, что никак его не отпускало.

Дело было не в том, что он испугался бежавшей к нему толпы народа. Скорее в том, что это был единственный раз, когда он был около них. Но он отвернулся и по глине побежал в темноте за каретой.

Он, по сути дела, обманывал сам себя. Ему часто хотелось, чтобы та поездка по Европе завершилась в Альтоне. Но, на самом деле, он уже в Альтоне эту поездку прервал.

На полях своей докторской диссертации он рисовал человеческие лица. В этом было нечто важное, о чем он, казалось, забыл. Видеть механику и большую игру и не забывать человеческих лиц. Может быть, дело было в этом?

Было необходимо это вытеснить. Поэтому маленький логичный пастор сформулировал ему другую проблему. Это была проблема вечности, существует ли она, и он с благодарностью протянул этому маленькому пастору руку и принял подарок.

И при этом он избавился от того, другого вопроса, который был самым страшным. И он испытывал благодарность.

Пастору Мюнтеру предстояло посетить Струэнсе в тюрьме двадцать семь раз.

Во время второго посещения он сказал, что узнал, будто Струэнсе точно будет казнен. При этом возникают следующие интеллектуальные проблемы. Если смерть означает полное уничтожение — ну, тогда так тому и быть. Тогда не существует ни вечности, ни Бога, ни небес или вечной кары. Тогда не имеет значения, как Струэнсе будет рассуждать в эти последние недели. Поэтому, primo: Струэнсе следует сосредоточиться на единственной возможности, а именно, что существует жизнь после смерти, и, secundo: исследовать, какие существуют способы извлечь из этой возможности наилучшее.

Он смиренно спросил Струэнсе, согласен ли он с этим анализом, и Струэнсе долгое время сидел молча. Потом спросил:

— А если так, будет ли пастор Мюнтер приходить достаточно часто, чтобы мы смогли совместно проанализировать эту вторую возможность?

— Да, — сказал пастор Мюнтер. — Каждый день. И каждый день надолго.

Так было положено начало их беседам. И так было положено начало истории обращения Струэнсе в другую веру.

Более двухсот страниц документа об обращении состоят из вопросов и ответов. Струэнсе прилежно читает свою Библию, находит проблемы, хочет получить ответы, и эти ответы получает. «Но скажите мне тогда, граф Струэнсе, что же кажется вам в этом отрывке возмутительным? — Ну, когда Христос говорит своей Матери: Жено, что мне за дело до Тебя, то это все же жестокосердно и, не побоюсь этого слова, возмутительно». И далее следует очень подробный анализ пастора, делается ли он прямо тут же для Струэнсе или составлен заранее, неясно. Но существуют многочисленные страницы с подробными теологическими ответами. То есть, короткий вопрос и подробный ответ, а в конце дня и записи протокола — заверение, что граф Струэнсе теперь понял и полностью осознал.

Краткие вопросы, длинные ответы и завершающее взаимопонимание. О политической деятельности Струэнсе — ни слова.

Признание было опубликовано на многих языках.

Никто не знает, что было сказано на самом деле. Пастор Мюнтер сидел там, день за днем, склонившись над своими записями. Потом все это будет опубликовано, и получит широкую известность: как повинная знаменитого вольнодумца и просветителя.

Писал все это Мюнтер. Потом, прежде чем текст публиковался, его оценивала вдовствующая королева, кое-что меняла, и правила некоторые части.

После этого давалось разрешение на его печатание.

Юный Гёте был возмущен. Возмутились и многие другие. Не самой переменой веры, а тем, что ее добились под пытками. Хотя это и было неправдой, и он никогда не отрекался от своих просветительских идей; но, похоже, он с радостью бросился в объятия Спасителя и спрятался в его ранах. Хотя говорившие об отступничестве и ханжестве, выжатых под пытками, едва ли могли представить себе, как это происходило: со спокойным, анализирующим, негромким, участливым пастором Мюнтером, который на своем мягком, мелодичном немецком языке — на немецком, наконец-то, в конце концов, на немецком! — разговаривал с ним, избегая трудного момента, почему он потерпел в этом мире неудачу, и говорил о вечности, что было легким и щадящим. И все это на том немецком языке, который временами, казалось, возвращал Струэнсе к исходной точке, надежной и уютной: которая включала университет в Галле, и мать с ее наставлениями и набожностью, и письмо отца, и то, что они узнают, что он теперь обрел покой в ранах Христа, и их радость, и Альтону, и кровопускание, и друзей из Галле, и все, все то, что теперь, казалось, было потеряно.