Изменить стиль страницы

Изменение отмечено галочкой, задание выполнено, пациенты вылечены, потом — статистика и описание, обобщающее опыт.

Но где же здесь пациенты? Они пребывают снаружи, и он никогда с ними не встречался. Ему приходилось полагаться на теории, выдуманные кем-то другим: людьми блестящими, более начитанными, великими философами; на теории, которыми столь блистательно владели его друзья из хижины Руссо.

Пациенты датского общества, того, в котором ему теперь предстояло проводить революционные преобразования, — их ему приходилось себе воображать: в виде маленьких головок, которые он когда-то рисовал, когда писал диссертацию о вредных телесных движениях. Это были люди внутри механики. Ибо ведь должно же было быть возможно, всегда думал он, лежа по ночам без сна и ощущая этот чудовищный датский королевский дворец словно свинец на своей груди: возможно! возможно!!! разобраться в механике и овладеть ею, и увидеть людей.

Человек не был механизмом, но находился внутри механизма. В этом-то и был фокус. Овладеть механизмом. Тогда те лица, что он рисовал, благодарно и доброжелательно ему улыбнутся. Но трудным, действительно трудным, было то, что они, казалось, не были благодарны. Что маленькие, злые головки людей между точками, теми, что уже были отмечены галочками, — уже выполнены! решены!!! — что эти выглядывавшие лица были озлобленными, недоброжелательными и неблагодарными.

Они, прежде всего, не были его друзьями. Общество было механизмом, а эти лица — недоброжелательными. Нет, пока никакой ясности.

Он смотрел на своего последнего друга, Рантцау, сознавая, что тот, возможно, был врагом. Или, что было еще хуже, предателем. Да, Альтона действительно была очень далеко.

— «Настоящее», — медленно начал он, — это, на этой неделе, отмена закона о супружеской неверности, а также снижение избыточных пенсий чиновникам, запрет на пытки; далее я готовлю перевод таможенных пошлин с Эресунда из королевской казны в государственную, создание кассы для содержания незаконнорожденных детей, которых будут крестить согласно церковным церемониям, далее…

— А крепостное право? Или ты удовольствуешься обеспечением законодательной базы для морали?

Тут снова между параграфами возникло лицо Рантцау, подозрительно и недоброжелательно улыбающееся. Крепостное право ведь было главным! самым главным! относящимся к тем двадцати четырем, нет, к двенадцати! двенадцати!!! точкам, находившимся среди цифр на часах. Он предоставил мальчика на деревянной кобыле неумолимой смерти и побежал в сумерках за каретой; он испугался. В каком-то смысле он убежал от своего главного задания, от крепостного права. В карете он упрямо повторял про себя: главное, что он выжил.

И со всей решимостью мог. Издавать декреты. Снова мог. Со всей решимостью.

Теперь же он занимался лишь малым, моралью; он писал законы с целью улучшения морали, своими законами он создавал хорошего человека; нет, он думает неверно, все как раз наоборот. Нельзя было законодательно уничтожить человека злого. Ведь написал же он сам, что «нравы нельзя улучшить полицейскими законами».

Тем не менее — и он знал, что это было его слабостью, — он так надолго задержался с нравами, моралью, запретами и духовной свободой.

Потому ли, что то, другое, было столь трудным?

— А крепостное право? — снова неумолимо прозвучал вопрос.

— Скоро, — ответил он.

— И как?

— У Ревердиля, — начал он медленно, — который, до того, как его выслали, был гувернером короля, существовал план. Я написал ему и попросил вернуться.

— Этот маленький еврей, — деловито, но с ненавистью в голосе, сказал Рантцау, — этот маленький отвратительный еврей. Стало быть, он должен освободить датских крестьян. Ты знаешь, сколько у тебя при этом появится врагов?

Струэнсе снова положил документы на стол. Продолжать разговор было бессмысленно. Рантцау молча поклонился, повернулся и пошел к двери. И прежде, чем он захлопнул ее за собой появилось еще одно недоброжелательное лицо: лицо Рантцау, который говорил, что он его последний друг и, возможно, действительно был им, в какой-то степени, лицо великого учителя-теоретика, смотревшего на него теперь так неодобрительно, лицо его друга, или бывшего друга, если он когда-либо таковым являлся.

— У тебя теперь уже немного друзей. И ехать при этом на все лето в Хиршхольм — безумие. Но твоя проблема в другом.

— В чем? — спросил Струэнсе.

— Ты не способен правильно выбирать врагов.

2

Это было вовсе не бегство, будут они думать позднее, но зачем же тогда эта безумная спешка, эти быстрые движения, этот смех, это хлопанье дверьми?

Это было вовсе не бегство, просто отъезд навстречу замечательному лету в Хиршхольме.

Все погрузили. В первый день должны были отправиться только четыре экипажа. На следующий день — оставшаяся часть огромного обоза. Предстоящая простая сельская жизнь требовала масштабной организации.

В первой карете — королева, Струэнсе, король Кристиан VII, негр-паж Моранти и собака короля.

Ехали они в полном молчании.

Кристиан был очень спокоен. Он смотрел на своих попутчиков с таинственной улыбкой, для тех совершенно необъяснимой. В этом он был уверен. Он думал, что если бы среди них сейчас не сидела все слушавшая королева Каролина Матильда, то четверо из «семерки» находились бы в этой карете совершенно одни. И тогда он мог бы, безо всякой опасности, спросить у Струэнсе, Моранти или собаки, тех троих, кого он любил, совета в преддверии времени невероятных трудностей и лишений, которое, он был уверен, должно было наступить.

Он это знал. И что советов и указаний от его благодетельницы, Владычицы Вселенной, придется еще какое-то время подождать.

Здесь когда-то находился дворец. Следует сказать так: здесь он находился и здесь был поглощен датской революцией. И от него ничего не осталось.

Хиршхольмский дворец был построен на острове, дворец окружала вода, он располагался посреди озера, и по ночам водная поверхность была покрыта спящими птицами, которых она так любила, особенно, когда они спали, завернувшись в свои мечты. Дворец строился в течение половины столетия и, по большому счету, был готов не ранее 1746 года; он был роскошен и прекрасен, этакий северный Версаль, но с этим дворцом получилось, как с мимолетными снами: он прожил только одно лето, лето 1771 года. Потом сон кончился, и дворец остался стоять одиноким и необитаемым, постепенно приходя в упадок.

Он не сгорел. Его не разрушили. Он просто умер от горя, и его больше не было. Поскольку это, бесконечно счастливое, лето словно бы заразило дворец чумой; это был дворец Каролины Матильды и Струэнсе, и когда произошла катастрофа, никто уже больше не хотел ступать на эту землю, пропитавшуюся греховной заразой.

Уже в 1774 году во дворце прекратились все работы, на рубеже веков упадок был уже полным, и когда случился пожар в Кристиансборге, было решено снести Хиршхольм и использовать материал для восстановительных работ. Разломано было все. «Гостиные с роскошным и изысканным убранством» разграблены и вывезены, потрясающий огромный Рыцарский зал в центре дворца разрушен, каждый камень, каждый мраморный блок увезены, — всякий след этих любовников должен был быть уничтожен. Комната Каролины Матильды походила на кабинет раритетов; она страстно увлекалась китайщиной, и в то лето заполнила свои покои китайскими вазами и куклами, доставленными ей Ост-Азиатской Компанией. Она раздобыла и прекрасную изразцовую печь для аудиенц-зала в Хиршхольме, ту, что «изображала китайскую женщину с зонтиком», — все было снесено.

Дворец был позорным пятном, был заражен этим бастардом и королевой-любовницей, дворец было необходимо уничтожить, как стирают с фотографии нежелательное лицо, чтобы освободить историю от чего-то неприятного, чего никогда не было, никогда не должно было существовать. Остров следовало очистить от этого греха.