Изменить стиль страницы

Но однажды Высотская позвала Лялю к себе в спальню. Она была впервые без корсета, опущенная и обмякшая, красные губы ее опухли от слез. Она обратилась к Ляле как к сильной, как к имеющей власть. Она умоляла ее «не губить семью», и девушка поняла, в какую беду вовлек ее учитель. Она рассказала все матери. Решено было немедленно из этого дома уехать. Тут, кстати, вернулся с фронта Александр Николаевич Раттай, в несколько дней нашел комнату, и вся семья переехала на Пречистенку, в дом 25, которому суждено было стать самым страшным местом за всю Лялину жизнь.

Я обходила мыслью воспоминания тех дней, и вот они встают передо мною вплотную: сейчас мне их уже не обойти. Давно прошедшее и никогда в душе не умирающее… Как бы хотела я рассказать о нем короче и строже!

Отец и Александр Николаевич уже не продавали на улицах газеты, теперь они устроились на работу в Статистическое управление. По вечерам отец надевал мамин передник и помогал ей по хозяйству. Александр Николаевич доставал откуда-то конину, ставшую основным питаньем семьи. Ляля ходила на службу, отдавала родителям свой заработок, ничего для себя не просила, ни во что домашнее не вмешивалась и жила своим замкнутым миром, полным неясных ожиданий и невозможной путаницы в мыслях, разобраться в которой никто и не мог ей помочь. И правда: всем было не до нее.

Вечером она читала или шла с Тагором в летний театр Аквариум на симфоническую музыку, которую творили голодные артисты для голодной публики. Там увидала и услыхала она Рахманинова, дирижировавшего «Поэму экстаза» Скрябина. Музыка говорила языком, независимым от эпохи, людских временных целей и дел. Высотский упорно посещал пречистенскую квартиру, стараясь не встречаться с отцом.

Мать, похудевшая, словно уменьшившаяся ростом, изо всех сил старалась сохранить привычный порядок в доме, цепляясь за него как за последний призрак уходящего прошлого. Она что-то непрерывно мыла, шила, скребла. Это называлось у нее «не опускаться». Отец, выходя из кухни в мамином переднике, большой, широкий, что еще сильнее подчеркивалось его худобой, иногда вопросительно и с укором поглядывал на дочь, сидевшую безучастно с книгой.

Однажды в воскресенье отец позвал Лялю за город. Ехали долго на трамвае, потом шли пешком. Наконец они попали на зеленое загородное кладбище с заброшенными могилами и сели на чьем-то безымянном холмике в высокой траве.

— Я давно хотел тебе сказать, нарочно для этого сюда поехал, в городе трудно начать… Мне тяжело твое отношение к матери. Ты дома как чужая, а к ней ты просто жестока. — Ляля первый раз в жизни увидала слезы на глазах отца.

— Я люблю тебя, — ответила Ляля и, отвечая, терзалась, понимая голую правду его слов. Ей не хотелось укрываться от голоса совести. — Я люблю тебя, — повторяла она, лежа ничком на траве и плача, — но я не люблю нашу маму.

— И тебе ее не жаль? — спросил отец после долгого молчанья. Ляля сразу не ответила. Потом она поднялась, оправила платье, вытерла слезы и сказала:

— Я тебе обещаю, я все тебе обещаю!

Они взялись за руки и, как в недавнем детстве, молча пошли рядом.

Лето 1918 года стояло жаркое и сухое. На Москву со всех сторон наползали голод и тиф. По железным дорогам, увесив гроздьями поезда, ехали «мешочники». Это были голодные городские люди, искавшие еду; это были и крестьяне, сбывавшие свои запасы за вещи, за деньги, за драгоценности. Ползли слухи о наступлении Белой армии, о том, что скоро большевики кончатся и начнется «нормальная жизнь». И вот однажды был объявлен в Москве приказ явиться всем офицерам царской армии для регистрации по месту жительства. Дальновидные люди, имевшие политический нюх, уклонились от явки. У этих в будущем сложилась разная судьба: кто бежал в сторону белых, кто погиб позднее при очередных «чистках» населения, кто благополучно пережил все перекаты и мирно закончил свой век трудовым пенсионером.

Дмитрий Михайлович не колебался. Совесть его не упрекала ни в чем: во все времена на своем месте он был справедлив и великодушен. Так — перед судом своей совести, но как можно рассчитывать на проницательность людей, лично его не знавших? Дмитрия Михайловича судили лишь по его военной форме. Он, как послушный ребенок, пошел в свою районную милицию, и Ляля спокойно его провожала. Она перекрестила его на прощанье, и они расстались у дверей, не подозревая, что эти двери вели в арестантскую камеру. Ляля с матерью ждали возвращенья отца несколько дней… Потом бросились на розыски. С трудом добились ответа, что отец в Таганской тюрьме и что справки надо получать в ВЧК на Лубянке.

У ворот Таганской тюрьмы стояли растерянные женщины. Они приносили скудные передачи заключенным. На Лубянке Ляля добилась приема у следователя, который вел дело отца. Фамилия его была Медведев. Это был бледный, измученный непосильным напряжением и, вероятно, голодный человек из рабочих, убежденный революционер. Таким он открывался в беседах с Лялей.

— Кто бы из наших людей мог подтвердить ваши об отце показания? — спросил ее однажды Медведев.

— Рабочие мастерских, переброшенных в Рославль, — ответила Ляля. — Нам писал оттуда знакомый мастер Залипаев. Он революционер, и отец однажды спас его своим заступничеством. Отца знали и уважали рабочие.

Медведев сумрачно поглядел на девушку:

— Я вам верю, но этого мало. Пока — вот вам пропуск на свиданье.

Не буду описывать это свиданье… В конце концов все началось еще, когда отец приехал первый раз с фронта: чужой запах примешивался к родному запаху его тела, то же тревожное выражение его прекрасных глаз, то же чувство жалости к нему и своя пугающая беспомощность. И та же упрямая надежда, что ничего не может случиться безвозвратно плохого, надежда на хороший конец «несмотря ни на что».

Мать плакала. Отец говорил, что это касается не его лично, а всех, а со всеми не могут расправиться жестоко. Что у него вдумчивый следователь. На прощанье он попросил достать ему Библию. Отец никогда ее не читал, знал о ней, как большинство в его кругу, понаслышке. Ляля достала Библию и принесла со следующей передачей. В одной из записок, которые разрешалось посылать при получении передачи, отец говорил о Книге Иова с радостью и надеждой. Это было, по-видимому, первое в его жизни глубокое «священное» чтение, и он предавал себя, как древний Иов, в руки Божии во всей простоте своей искренней веры и чистой души.

Наступил роковой день: эсерка Каплан совершила покушение на Ленина. Правительство объявило красный террор. В этот день отменили передачу, и у ворот тюрьмы в смятенной толпе женщин нарастало волненье. Женщины не расходились. Ляля стояла в первых рядах толпы со своим уже ненужным узелком и тупо смотрела не отрываясь на громадные тюремные ворота, в которых время от времени отворялась маленькая дверца и кто-то из служащих в военной форме входил и выходил. По-видимому, за ней был внутренний тюремный двор. Ляля стала вглядываться в освещенный квадрат, открывающийся за дверью. Но как бы мог там очутиться отец, там, а не в камере? Ожиданье становилось безнадежным, и все же она чего-то ждала. Сколько часов прошло так в пыли под жарким августовским солнцем?..

И вот случилось невероятное: дверь открылась перед очередным проходящим, и Ляля увидала за ней, совсем близко, в освещенном квадрате родное измученное лицо.

— Папа! — раздался над толпой ее высокий звонкий голос. Толпа притихла. Многие повернули головы на крик. Толпа расступилась. Она бросилась вперед. Дмитрий Михайлович услыхал ее голос, разглядел ее в толпе, его лицо просияло, он поднял руку и издали перекрестил ее широким крестом. Дверь захлопнулась. Ляля все поняла.

Александр Николаевич увез в этот день Наталию Аркадьевну за город к кому-то из знакомых «подышать воздухом», ничего о происходящем не подозревая. Ляля не застала их дома. Страшная была эта ночь. Ляля то бросалась на колени и громко, как самого близкого и всесильного друга, просила Бога, то выбивалась из сил, ложилась ничком на пол и рыдала.