Молитва ее не была принята и исполнена. И если б она тогда отвратилась от этого Бога, какому молилась, никакие силы земли и неба не могли бы ее осудить. В своем стремлении она была не одна: бесчисленные дети ее родины — и красные, и белые, и просто, как ее отец, не сознающие своей вины, — все эти русские люди переживали одно и то же. Кто их рассудит, кто утешит, кто примирит?
Утром Ляля бросилась на Лубянку, с трудом пробилась к Медведеву. На нем не было лица. Он мрачно посмотрел на девушку и сказал:
— Если хотите спасти отца и если вы говорили мне правду, немедленно поезжайте в Рославль и достаньте ту бумагу от рабочих. Немедленно!
Ляля прямо с Лубянки бросилась на вокзал Александровской, теперь Белорусской железной дороги. По пути она встретила знакомую женщину, которая взялась сходить к матери и рассказать о случившемся: терять нельзя было ни минуты.
Поезда ходили тогда с задержками, без точного расписания, билетов не продавали — поезд был даровой, места брались с бою в прямом значении этого слова. Народ сутками спал на вокзале, живя ожиданьями и слухами, среди подсолнуховой шелухи, бумажек и плевков. В гуще галдящих, потных людей Ляля втиснулась в вагон. Всю ночь просидела она на чьем-то узле. На нее наталкивались, через нее шагали. На короткие минуты она забывалась. Так было и под утро: она открыла глаза от тоскливого толчка в сердце и увидала в окне над собой бледное светлеющее небо. Это было то самое небо, которое она видела из окна своей детской комнаты десять лет тому назад; она вспомнила свою тоску от зловещего гудка, сзывающего рабочих на очередную смену, свой ужас за них, за себя, за всю человеческую жизнь перед неминучестью. Она поняла, что это пришла черная минута возмездия — в эту минуту погибает ее ни в чем не повинный отец. И, странно, эта минута была для нее как избавление: она отбросила все мысли, потому что спасения уже не было. И она опустилась, как в могилу, в глубокий сон.
Утром она вылезла в Рославле. В центральном зале вокзала она увидела огромную икону Смоленской Божьей Матери, местную святыню. Перед иконой горело множество свечей — их ставили проезжие пассажиры. Они надеялись еще на помощь; эти люди, в своих делах и мелких делишках!
Ляля прошла мимо иконы, не поднимая глаз: все было кончено, ей не о чем было просить. Она жила теперь в том мире, где не на кого надеяться, но надо действовать самому. И она делала: она достала с помощью мастера Залипаева нужную бумагу, внизу которой стоял длинный столбец подписей рабочих людей. Ей дали еще два больших круглых хлеба, пахнущих настоящей рожью, и посадили в отходящий на Москву поезд. Вместе с ней в купе ехали несколько мужчин и женщина, молодая, необыкновенно крупная, с красивой, по-мужски стриженной головой и могучим телом. Ее звали Маруся и подчинялись ей с оттенком подобострастия. Вся эта компания была вооружена, хотя одеты были и мужчины и женщины в штатское. Они везли ящики с чем-то явно запретным и очень осторожно их передвигали. Люди эти перебрасывались непонятными словами на особом жаргоне. Они сразу заперли дверь и не открывали ее никому в продолжение всего пути. Как только поезд тронулся, в купе начался пир. Ляля как в сказке смотрела на роскошную еду, от одного вида которой у нее кружилась голова. Маруся долго не удостаивала девушку своим вниманием. Наконец обернулась к ней, поиграла перед ее лицом револьвером, бросила ей на колени большой круг колбасы, несколько пирогов и сказала:
— Залазь на полку и лежи. Ничего ты не видала. Понятно?
— Понятно, — ответила Ляля, взяла колбасу, пироги, полезла на самую верхнюю багажную полку. Там она съела один пирог и сразу же заснула. Она действительно не видала, когда Маруся со спутниками и таинственным багажом вышли из купе.
В Москве Лялю встретили Александр Николаевич и мать. Они встречали каждый поезд и жили без нее двое суток на вокзале. При взгляде на мать первое, что бросилось в глаза: как может похудеть человек за двое суток. Ей хотелось обнять и спрятать мать от непосильного горя, хрупкую, худую. Но Ляля не могла освободить рук и выпустить два огромных хлеба и кольцо колбасы среди голодной толпы. Так с хлебом и колбасой они все трое бросились на Лубянку. На улице была небольшая группа людей, по каким-то причинам никого не впускали, как обычно, в помещение. Молодой человек из сотрудников время от времени высовывался в дверь и спрашивал у пришедших:
— По какому делу?
Он взял у Ляли бумагу, ею привезенную, и пообещал немедленно передать Медведеву.
Прошло несколько безнадежных часов на границе отчаяния. Наконец все тот же молодой человек высунулся из дверей, выкрикнул Лялю и сказал ей:
— Товарищ Медведев вас принять не может и передает, что вы опоздали: приговор приведен в исполнение.
Ляля встретила известие почти спокойно: она уже про себя знала все.
— А моя бумага? — бессмысленно спросила она.
— Бумага останется в деле, — ответил молодой человек и скрылся за дверью.
Ляля услыхала за своей спиной падение человеческого тела: это свалилась без сознания мать на камни мостовой{47}.
Несколько суток не выпускала Ляля из рук свою мать, бившуюся в рыданьях. Она гладила лицо матери, целовала, укачивала ее, как ребенка, и без конца говорила, говорила горячим шепотом прямо на ухо те тайные слова, восстановить которые в памяти сейчас невозможно, но именно об этих словах Наталия Аркадьевна впоследствии вспоминала, что Ляля ими ее тогда спасла… Кроме того, Наталия Аркадьевна рассказывала, что в эти несколько часов после известия о гибели отца с Лялей совершилась необычайная перемена, и это было замечено всеми: она стала походить на отца до мельчайших оттенков во всем своем существе — в движениях, в манере говорить, в привычках…
Мать успокаивалась только когда Ляля держала ее руки в своих или медленно гладила по голове и по плечам. О своем личном горе Ляля как будто забыла в те первые дни — она вся ушла в дело спасения матери. Александр Николаевич ходил с красными глазами, что-то молча прибирал, кипятил чай, впускал и выпускал знакомых, приходивших с выражением сочувствия. Ни Ляля, ни Наталия Аркадьевна никого не замечали.
Слова, которые Ляля шептала в те дни на ухо своей матери и которые, по признанию Наталии Аркадьевны, ее спасли, были выражением нового для самой девушки и еще непонятного ей самой состояния. В нем она отдала себе отчет много позже, когда острое горе матери стихло, и Ляля вернулась к самой себе; вот что с ней случилось в те дни.
Это случилось внезапно. Она ехала в трамвае на службу. В Моссовете все знали, но никому не пришло в голову преследовать дочь человека, расстрелянного во время террора. Ляля читала выражение молчаливого сочувствия на лицах людей, окружавших ее на работе, и сам М. И. Рогов так же вежливо кланялся ей, как и прежде, при встречах. Хорошие люди были среди тех, кто делал кровавую революцию. И эти люди также делали ее.
Вот она едет в трамвае на службу. Прошло с тех пор несколько десятков лет, но все сохранилось в памяти, как будто произошло только вчера. Вот серый дом на Пречистенке, мимо которого в это мгновение проходит трамвай; она стоит посредине, держась за кожаный ремень над головою; ноет нога, стертая еще, когда ездила на Таганку с передачами, некогда было бинтовать — терпела; боль в ноге — это самое близкое ей в данную минуту… И вдруг — это внезапное озарение, когда ей в одну минуту открылась полная независимость от так называемой жизни, свобода и несокрушимое счастье: смерти нет и ее не может быть!
Знаю, это важно только мне одной, и все-таки запишу: этот дом был тем самым особняком, в котором ныне расположен музей Л. Толстого. Почему мне это важно вспомнить? Вероятно потому, что достоверность существования и посейчас того дома, зримого, осязаемого, сообщает достоверность и тому моему сопутствовавшему переживанию, которое живет лишь в памяти сердца. И если бы мое сердце остарело, и я забыла бы это пережитое, то вид старинного дома на Пречистенке с несомненностью то мгновенье бы воскресил.