Единственная дочь почтенной и обеспеченной семьи, отлично воспитанная, но мало образованная, она была от природы умна и прекрасно держалась в любом обществе, очаровывая всех, и мужчин, и женщин. Но что скрывалось под этой непринужденной и благородной простотой, знали лишь поверенная ее тайн, младшая троюродная сестра да мужчины, на которых Клавдия мимоходом пробовала свою силу: на кондукторе трамвая, когда брала билет, на продавце магазина, когда покупала туфли, на капельдинере театра, даже на священнике во время исповеди, поднимая на него глаза. При этом она была искренно набожна и выполняла привычный обряд по влечению сердца, а не по принуждению. И ставила свечи у чудотворной Иверской, и водила маленькую провинциалку по московским церквам, серьезная и кроткая, спускалась в подвальную келью патриарха Гермогена в ныне снесенном кремлевском Чудовом монастыре, где при нашествии на Русь поляков Гермоген принял мученический конец.
Однажды Ляле пришло в голову попробовать свою силу, подобно Клавдии. Она шла в гимназию. Стоял сильный мороз, на ней была тонкая шерстяная вуаль, а под вуалью не было стыдно: это походило на игру, на маскарад. Она повела, как Клавдия, глазами. Мужчина остановился и взял ее под руку. В ужасе она вырвала руку и бросилась бежать до самой гимназии, не переводя дыхания.
Самым тяжелым было то, что Клавдия сделала Лялю хранительницей своей тайны. На одном из балов в Благородном собрании Клавдию познакомили с видным должностным лицом из свиты московского генерал-губернатора. Это был статный, вдвое старше Клавдии военный. В Москве же он считался неотразимым. Еще не будучи представленным, он подошел к Клавдии, сидевшей после танца в похожем на греческую тунику платье, дерзко и решительно наклонился к ней и, рискуя быть услышанным ее отцом, сидевшим неподалеку, с наглой сдержанностью, глядя ей прямо в глаза, без улыбки произнес: «Какая кожа!»
Через несколько дней Клавдия послушно пришла в назначенное им место, и он увез ее за город на рысаке. Он поступил с ней безжалостно, расчетливо и сделал чувственную любовь единственным содержанием ее молодой начинающейся жизни. Клавдия, будучи жертвой, с легкомысленностью юности считала себя победительницей в этой битве с неравными силами. У него была жена, сын; и от балерины из кордебалета Большого театра у него тоже был мальчик. Для встреч с Клавдией он содержал специальную квартиру. Ляля, отправляясь вместе с сестрой в театр, на самом деле идет в театр одна, а потом дожидается на трамвайной остановке, когда подкатит лихач, отворачиваясь, чтобы не видеть «его». Усталая, как всегда спокойная и простая, подходит Клавдия и говорит, снимая на ходу густую вуаль: «Помоги, пожалуйста, зацепилось где-то за шпильку». Ляля со страхом смотрит на припухшие, как южный разрезанный плод, губы Клавдии. Ее пронизывает холод запретной тайны.
— У тебя будет то же в свое время, — бросает легкомысленно и жестоко Клавдия. — Он спросил вчера, когда ты проходила мимо нас: «Как зовут твою сестру? Скоро от этого яичка останутся одни скорлупки».
Душа сжимается от оскорбления и от бессилия. Если он и правда подойдет к ней и скажет, как тогда Клавдии… У нее кружится голова при одном воображении. Как же ей дальше жить? Она шепчет про себя как заклинание: «И уста мои не целованы»{40}.
«Уста» ее действительно еще «не целованы». Однако, если сказать по всей правде, ее волнует сейчас и манит именно эта таинственная плотская любовь. Доходит ли это до ее сознания? Конечно, нет! И если бы кто-то сейчас ей об этом сказал, как бы она оскорбилась!
Так протянулась в угаре зима. Заканчивался последний, обязательный седьмой класс гимназии. Ляля меньше всего думала об учении, отгоняя мысль о выпускных экзаменах. К ее счастью, выпускные экзамены были отменены по случаю войны и еще по каким-то уже забытым теперь причинам, и она не пошла даже на раздачу аттестатов. Оказалось, что она получила золотую медаль. Это было для нее неожиданно, но радоваться успеху было некому: отец далеко, а бабушка умерла, бабушка, которая одна теперь бы радовалась медали: обе ее покойные дочери «окончили с медалями»…
Весна в Москве — это веселые ручьи на улицах, букеты искусственных фиалок приколоты на груди. Потом начинают продавать живые подснежники, потом — ландыши, а на Красной площади, у Кремля, собирается веселый «вербный» базар. Проходят службы Страстной недели, и вот наступает радостная Пасха. Высоко весеннее небо, легок воздух, крупные и влажные дрожат над городом апрельские звезды. Уплывает вместе с талым снегом зимний угар, и первое, что надо сделать, это порвать с Клавдией. Ляля долго собирается с духом и однажды отказывается идти с сестрой «в театр». Она ожидает гнева. Но Клавдия грустно взглянула и сказала:
— Прости меня.
— Чем это кончится? — осмелилась спросить Ляля.
— Я сама не знаю. Это как-нибудь само кончится…
— Он бесчестный, жестокий, он не жалеет тебя! — вырывается страстно у девушки.
И Клавдия опять повторяет:
— Прости меня!
Ляля идет по кремлевскому спуску, мимо Чудова монастыря к Никольским воротам. В одной руке книга, в другой букет ландышей, только что купленный на углу у разносчика. В стене монастыря оконце, в нем всегда стоит монах и продает прохожим свежие просфоры. За этими вкусными «чудовскими» просфорами к чаю приходят сюда любители. Ляля протягивает монету и видит в узком окне лицо молодого послушника в черной скуфейке, лицо бледное, застенчивое. Мгновенно проносится: «Что заставило его запрятать в каменные стены свою молодую жизнь? Уйти от солнца, от ожидания радости?» Девушка смотрит на монаха, монах — на девушку. Он протягивает ей просфору. А она, повинуясь порыву горячего сочувствия, протягивает ему свой букет ландышей, видит, как смущенно вспыхивает его лицо, и она бежит вниз по спуску, не оборачиваясь.
Казалось бы, бесконечно далек этот порыв от печальных опытов прошедшей зимы — от тайной муки ее несчастной сестры. Этого поступка ей не нужно будет стыдиться. Она только будет осторожно обходить мыслью случай с покупкой просфоры у Чудова монастыря. Почему? если по правде, по последней, крайней правде? Ландыши, протянутые монаху, — действие той же силы, перед которой и она, и Клавдия равно стоят завороженные. И некого винить, и не перед кем превозноситься. Надо лишь со страхом и надеждой ожидать, кто ей встретится на пути и хватит ли ей упорства в борьбе за свое, пока непонятное ей и повелительное лучшее.
А на окраинах огромных просторов ее родины в это время шла война, и сотнями умирали люди, в то время как здесь, в тылу, гимназисты и студенты неистовствовали на ярусах театров, мечтая о возвышенной любви, а бездушные соблазнители увозили на рысаках девушек в притоны.
Зимой 1916/17 года приехал с фронта на побывку отец. Он сильно похудел, поседел, потемнел лицом, как будто жил под южным солнцем. Глаза были тревожны и тоскливы. Он был в защитной гимнастерке, подпоясанной ремнем, и высоких сапогах, остро пахнувших кожей. От него шел фронтовой запах мужского одинокого, неухоженного тела.
Отец говорил тихим голосом — о смятении среди офицеров, о ропоте среди солдат и падении дисциплины. Об общем недоверии к правительству и потере веры в царя. О страшных подозрениях — измене царицы; о Распутине — злой силе возле престола. Все смутно чувствовали, что в России пошатнулись самые основы, и она, как планета, сошедшая со своей орбиты, понеслась в неведомое пространство. Никто не знал, что он лично должен предпринять, и испытывал стыд из-за необходимости терпеть и ожидать событий. Отец походил на связанного по рукам и ногам человека, у которого отняты и зрение, и слух, и ему больно, и нечем дышать. Отец внушал острое сострадание. Сердце сжималось от жалости, и Ляля молча стояла около него, вдыхая его новый запах и целуя время от времени его большую милую руку.
И вот неожиданно произошло то непонятное, что впоследствии получило название Февральской революции. Она была действительно почти бескровна, как будто подготовлена всеобщим разочарованием в существующем порядке жизни. Революция коснулась обывателя главным образом внезапно появившимися очередями за продуктами да слухами, часто похожими на анекдоты. «Все уляжется, велика Россия, — думал он, — все бывало на ее веку. Надо запастись сахаром, того и гляди лето, варенье варить, а сахар исчезнет. Все перемелется». Ляле варенье варить не приходилось — в очередях она не стояла. Она в тот год открыла себе Блока и теперь про себя повторяла: