— Ну что там дальше?.. Дальше чепуху пишут…

— Покажи! — настаивает она и топает ногой…

— Ну вот, бранят меня за выбор пьес, за пошлость репертуара… Зачем водевили ставлю, а не трагедии…

— Видишь, Саша?.. Я тебе то же говорила. Разве нет Гоголя, Мольера?.. Почему непременно трагедии? Хорошо поставить и высокую комедию… Но ведь ты упрям… Тебе работать не хочется… Дай газету!..

Она читает и улыбается, укоризненно качая головой.

— Что еще такое? — спрашивает. Мосолов, наклоняясь над ее плечом.

— Да вот упрекают, — почему, когда я пою в оперетке или куплеты в водевилях, то скрипка ведет мелодию в один голос со мной… Чудаки! Они не подозревают, что ведь я ни одной ноты не знаю… все партиции на слух пою… с голоса… Разве я училась, как Репина?.. Что с меня спрашивать?.. А кто этому поверит?..

Мосолов задумчиво ходит по комнате.

— Да… правы они, что в угоду публике я опошлил репертуар… все для сборов… Твоим силам я развернуться не даю… Они тебя ни в драме, ни в трагедии не видали… Что они тогда сказали бы?.. Ну да у меня уже нынче блеснула идея… Знаешь? Я приглашу Мочалова и Щепкина на гастроли…

— Мочалова? — ее голос звенит.

Мосолов это слышит, но причины волнения жены не понимает.

— Ты думаешь, он не приедет?.. А почему бы ему не приехать? Тесно ему там, душно… Он одно время совсем было хотел казенную сцену бросить… Каждый год берет отпуск… Только в провинции и отдыхает душой… Нет, он приедет… Я ему завтра напишу… А Щепкина упрашивать не придется… Вот и сыграй с ними тогда Офелию и Дездемону… Покажи себя и ты провинции во весь рост…

Он целует ее руку. Глядит алчными, влюбленными глазами. И уходит, вздохнув…

Когда же, наконец, когда смягчится ее суровое сердце?

Навряд ли она почувствовала его поцелуй. Навряд ли даже заметила, что он ушел… Она вся в прошлом. Уронив газету на колени, она смотрит в это далекое минувшее, когда мимо нее — бедной швеи в черной косыночке — прошел Фердинанд-Мочалов… Она и сейчас помнит его жгучий взгляд, его горячий шепот: «Кто ты?.. Как тебя звать?..»

Играть с ним?.. Ей?.. Возможно ли? Даже в самых дерзких снах ее фантазия не рисовала ей такой картины…

Она читает письмо Репиной.

«Дорогая Надя, вот уже два года, как я покинула сцену… Помнишь мое первое к тебе письмо? Помнишь, как я металась от одного решения к другому… Остаться? Уйти… Не было хуже тех дней в моей жизни… Покинуть сцену в разгаре славы, в расцвете сил? Быть любимицей публики и добровольно сойти на нет?.. «Сумасшествие!» — говорили мне все кругом. Никто не понимал этого страха. Поймешь ли и ты меня, моя молодая, счастливая Надя?

Каждая женщина рано или поздно прощается со своей молодостью, когда седеют волосы, появляются морщины, полнеет подбородок, грубеют черты и в глазах гаснет блеск. Ах, это мучительно! Это смерть заживо, отказ от радости, от надежды… Если изменят тебе, пока ты молода, если обманут, надругаются над душой твоей, — все-таки у тебя есть утешение: молодость… Вся жизнь впереди, и все в твоих руках. Ты думаешь так: «Я отомщу холодностью. Поманю другого. Быть может, разбужу ревность неверного. Быть может, сама полюблю другого и начну новую жизнь…» Но что нового ждет нас в сорок лет? Какие обманы? Какие надежды?..

Актриса два раза переживает этот ужас: не только в спальне тайком, перед своим зеркалом, которое не лжет. Она переживает этот роковой день, когда ей говорят: «Пора перейти на другое амплуа и уступить свое место молодым!..»

Играть леди Мильфорд после Луизы это еще куда ни шло!.. Но спуститься еще на одну ступень! Перейти на роли благородных матушек, как Львова-Синецкая?..

Нет… Этой минуты я не хотела дождаться. Я ушла сама. И знаешь, что было последним толчком, пока я колебалась?.. Журнальная заметка по поводу Садовникова… Ты его помнишь?.. Писал Погодин в Москвитянине. Сетовал, что Садовникову не дают ходу, хотя он любимец публики и вскоре станет московской знаменитостью. И, между прочим, писал так:

Между актерами у нас, как между учеными, есть какое-то чиноначалие. Явись, например, новый талант на роли Щепкина или Репиной, они не скоро получат себе дело. Но под чьим же руководством могли бы образоваться они лучше, как не под руководством знаменитого ветерана и милой… мы не скажем «ветеранки», но милой, всегда юной и прелестной нашей актрисы?..

Надя, чувствуешь ты эту отравленную стрелу? Она впилась мне в сердце. «Пора!» — поняла я… Тут же отправилась в контору и заявила, что ухожу… Я чуть не расплакалась, когда меня начали упрашивать. Горло сжалось… Села, попросила воды. Потом простилась, ничего не объясняя, и на удивленный вопрос директора заявила, что решение мое бесповоротно.

В субботу, на масленой, я в последний раз играла мою любимую роль Славской, как говорят, созданную мной: «В людях ангел, не жена. Дома с мужем — сатана». Что я испытывала в этот вечер, ты не поймешь. Меня точно заживо отпевали этими аплодисментами… В уборной со мною сделалась истерика… Но публика еще ничего толком не знала. Шли слухи. И за кулисами кто горевал, кто радовался… А уже на первой неделе в одном петербургском журнале писали так:

Роковая, ужасная для любителей театра весть долетела к нам из Москвы: говорят, будто наша очаровательная, милая, умная, заслуженная артистка Н. В. Репина оставляет театр… Мы страшимся этой роковой веста. Не хотим ей верить…

И много еще писали обо мне тогда прекрасных, золотых слов. Я незаменима, я незабвенна, я лучшее украшение сцены и т. д. Словом, все, что в свое время могло меня радовать, а теперь только растравляло мою рану… Один Белинский всегда и неизменно отзывался обо мне хорошо… А остальные… Сколько игл всадили они мне в сердце! Эти поклонники Орловой… Эти друзья Шаховского… Теперь все объединились, чтобы петь мне гимны. Но разве мертвому дороги цветы, которые возлагают на его могилу? У нас умеют любить только мертвых.

Вот и сейчас даже, через два года после ухода моего, Беклемишев пишет из Харькова в Репертуаре о прекрасной игре какой-то Млотковской в Офелии:

Эта естественность, а главное — благородство ее игры живо напоминает незабвенную Н. В. Репину, эту жемчужину московской сцены, которую, к несчастью, она так рано покинула. Пройдет много и много лет, — другой Репиной не будет…[5]

Сердце дрогнуло, когда я прочла эти строки… Но я не жалею, что ушла со сцены, не пережив своей славы. Жалею только, что ты не захотела заменить меня!

Вспоминаешь ли ты иногда наш разговор перед твоим отъездом в Харьков? Как я просила тебя тогда подождать, хлопотать о дебюте здесь, на московской сцене! Ты твердила: «У меня семья на руках. Я не могу ждать. Мне надо зарабатывать…» Или ты не верила, что я уйду?.. Знаешь ли, когда впервые мне пришла эта мысль? В тот вечер, когда я играла Луизу, а ты с твоим удивительным лицом, в черной косыночке, с шалью на плечах, стояла за кулисами простой костюмершей… Не кажется ли тебе сейчас, что с тех пор прошло не шесть лет, а целый век? Я уже в отставке, а ты — знаменитость. Вот когда, моя милая Надя, я впервые почувствовала глубокую усталость… Такое отвращение ко всем окружающим почувствовала, такое недоверие даже к друзьям, такое одиночество… И вдруг я вижу твои глаза, которые не умеют лгать. Слышу слова Садовникова, что ты меня обожаешь… Взглянула на тебя и поверила в тебя сразу. И как мне стало легко на душе!.. Ах, никогда мы не бываем такими несчастными и одинокими, как на вершине нашей славы! Слушаем привычные похвалы, а ухо болезненно ловит грубую лесть, пошлый расчет или низкое коварство… Я тебя полюбила с первой минуты. Что до того, что я была знаменитостью, а ты простой швеей? Я чувствовала в тебе младшую сестру и дала себе слово вывести тебя на дорогу.

вернуться

5

Репертуар и Пантеон за 1843 г. — Примеч. автора.