Заботливо целует она лобик девочки. Маленькое личико разгорелось, разметались ручки… Впечатлительная какая!.. «Ох, не сглазили бы… Тьфу!.. Тьфу!..» Она испуганно крестится сама. Испуганно крестит дочь.

Блистательно проходит спектакль. Хорошенькая Верочка под гримом совсем ангел. Толпе показали маленькое чудо, и восторги толпы не знают границ. Bis… Bis… — требует она. Суфлер, высунувшись из будки, кричит ребенку: «Еще раз, Верочка, спой с самого начала!..» И она опять поет без малейшего смущения перед этими неведомыми людьми, дыханье которых веет ей в лицо.

Верочку вызывают без конца. Она устала… Мосолов на руках выносит ее. Из оркестра ей подают от бенефициантов живые цветы, огромную куклу и большую бонбоньерку… Девочка смеется. Петров и «маленькие» артисты тут же на сцене почтительно целуют крохотную ручку. Верочка принимает все эти почести, как принцесса, как будто она родилась для власти и поклонения. Умиленная публика все аплодирует.

— Сделай им ручкой! — шепчет Мосолов на ухо девочке. И смеясь, она посылает зрителям воздушный поцелуй.

Опять крики и вызовы.

— Довольно!.. Довольно!.. Какое безумие! — говорит мужу Надежда Васильевна. — Посмотри, как она побледнела!.. Спать, Верочка, спать!.. Няня, переоденьте ее скорее, закутайте и увозите домой… Саша, позаботься о карете!..

Верочку везут домой. В тесном ящике экипажа пахнет цветами. Кукла прислонилась к пылающему личику холодной фарфоровой щекой. Две пары глазок глядят неподвижно перед собой. Одни черные, жуткие, нежные… Другие смеющиеся, карие, полные мечты и удивленья перед жизнью, подарившей сон наяву… Навсегда неизгладимым резцом в маленькую душу врежется память об этой золотой сказке, в которой волшебной феей была сама Верочка. Никогда не забудутся эти огни, эта музыка, эта толпа и ее крики… и с годами будет расти внезапно родившееся, сейчас еще не оформленное сознание своего первородства, смутное сознание своего права — разорвать тесный круг повседневного, переступить порог возможного; распахнуть дверь таинственного замка, где дремлют в ожидании своего часа нерожденные замыслы и невысказанные слова; где реют волнующиеся бесплотные тени; где призраки ждут воплощения.

На другой день весь город говорит о необыкновенном спектакле. Мосолов просит жену повторить Эсмеральду уже в его пользу, по настоянию публики, которую теперь не запугают даже самые высокие цены. Надежда Васильевна отказывает наотрез.

— Наденька… у нас так мало денег… Мы сразу обернулись бы…

— Мне здоровье дочери дороже всяких денег… не проси…

Мосолов покорно уходит. Он знает, что жена не уступит. А дела, действительно, плохи… Мосолов кругом в долгу. На векселях его красуются бланки жены, потому что евреи ее одну считают настоящей хозяйкой, душой антрепризы. Надежда Васильевна аккуратно расплачивается со всеми актерами, декораторами, парикмахером, костюмершей и рабочими театра. Доходы большие. Театр процветает. Но привычки и размах Мосолова — что бездонная бочка Данаид.

Опять наступает нужда. Опять затягивается петля.

Надежда Васильевна мечется, ища денег, переписывает векселя, закладывает свои вещи.

Мосолов кутит.

Теперь в доме артистки появилось новое лицо, — факторша Рухля Абрамович. Это низенькая, полная женщина лет пятидесяти, с кирпично-красным обветренным лицом, которое все еще сохранило остатки прежней красоты. Большие черные глаза и сейчас прекрасны. В них ум и кротость. Во всякую погоду, во всякий час утра и вечера ее можно видеть на улице, бегущей по чужим делам, чтобы на комиссии заработать в день два злотых (тридцать копеек), а иногда и меньше. Ее энергия и выносливость поразительны. Всегда аккуратная, добросовестная и приятная в обращении, она пользуется искренней симпатией и полным доверием артистки.

В первый раз Рухля появилась в доме Надежды Васильевны, когда та решилась, наконец, заложить свой парадный салоп на черно-бурой лисице.

— Этот мех надо отдать в хорошие руки, — сказала артистка. — Мне очень нужны деньги. Но я боюсь, чтобы моль не подъела лисицу.

С лица еврейки мигом слетела подобострастная улыбка, и оно стало значительным. Стиснув губы и нахмурившись, она разглядывала мех, дула на него, проводила красными, скрюченными от подагры пальцами по синевато-черным и седым полосам.

— Мех хороший… нигде не тронут, не потерся… Знаю, что это дочке в приданое… Я отдам его в хорошие руки…

И в голосе ее было столько теплоты, что артистка удивленно подняла глаза. Как могла еврейка отгадать ее мысли?

— У вас тоже есть дочь, Рухля?.. Сядьте, пожалуйста!.. Хотите кофе? Небось, устали бегать весь день?.. Нынче такой ветер… Поля, принесите горячего кофе!

Лицо еврейки просияло. Она присела на кончик стула и заговорила о дочери. Лии теперь шестнадцать лет: Она красавица. Недавно только она кончила пансион у madame Пюзоль…

— У Пюзоль?.. Где учится моя Настенька?

Да… да… Ее Лия — настоящая барышня. Она никакой грязной работы в доме не делает. Рухля мечтает выдать ее замуж за главного приказчика в часовом магазине… «Знаете магазин Мейер и К°?..» Это молодой и скромный человек. Он взял бы Лию и без приданого. Но она не хочет, чтобы люди ее осудили. Муж ее умер давно, ей пришлось самой зарабатывать на приданое дочке… Осенью они справят свадьбу…

— И тогда вы отдохнете, Рухля?

— Нет, как можно? Бедным людом нельзя отдыхать… Бедные люди отдыхают в могиле…

Она с аппетитом выпила две чашки кофе с хлебом, вытерла выступивший на лице пот и низко поклонилась артистке.

— Теперь пойду, — деловито сказала она, завязывая в старую шаль салоп Надежды Васильевны.

— А что дать вам за комиссию?

— Что можете… Я знаю… вы — мать… Вы меня не обидете…

Задумчиво смотрела ей вслед Надежда Васильевна.

…Случилось раз, что настал срок платежа по векселю, и Надежде Васильевне по дороге в театр любезно напомнил об этом еврей-кредитор, встретивший ее на улице.

Надежда Васильевна скомкала всю репетицию, ломая себе голову над роковым вопросом — как обернуться? Потом вспомнила о факторше. Она знала ее адрес.

Судя по вечно засаленному капоту Рухли, по ее старой шубке и стоптанным сапогам, Надежда Васильевна ожидала увидеть трущобу и заранее брезгливо подбирала свои юбки.

Экипаж остановился перед деревянным одноэтажным, низеньким домиком.

Дверь не заперта, и Надежда Васильевна входит без звонка. В передней какая-то женщина, подоткнув юбки, босиком моет пол. Она оглядывается, и Надежда Васильевна узнает Рухлю. Артистка сконфужена, но еврейка ничуть не смущена. Она приглашает ее в гостиную, а сама бежит переодеться.

С изумлением оглядывается артистка. Мягкая мебель, бархатная скатерть на столе, всюду вязаные салфеточки, на окнах цветы, даже фортепиано у стены… Надежда Васильевна растрогана. За этим комфортом она видит лишения многих лет: недоедание, недосыпание, отказ во всем, даже в лишней чашке кофе; убегающие без любви и радостей молодые годы, и неизменно вдали серое лицо заботы… Словом, жизнь одинокой женщины с ребенком на руках — и с мечтой отвоевать у судьбы счастье. Не для себя: для дочери…

Вдруг отворилась дверь. Высунулась красивая женская головка в модной прическе. Взглянула удивленными бархатными глазами. И скрылась, как видение.

Так это и есть Лия, для которой мать бегает по всему городу и сама моет полы?.. Значит, прислуги нет… Но Лия никакой черной работы не знает… А какая чистота кругом!.. Ни пылинки…

Рухля вбегает в чистом фартуке, с чистыми руками, вся сияющая.

— Я сейчас вам кофе варю… Посидите… посидите, дорогая барыня… И зачем вам спешить?.. Лия… Лия, выдь-ка сюда!.. Вы взгляните только, какое это дитя!..

Лия выходит неторопливо с брезгливой гримаской, одетая по моде в палевое платье. Но, узнав Надежду Васильевну, она сразу теряет апломб, краснеет и делает ей низкий реверанс. Ответив смущенно на две-три фразы, она выпархивает из комнаты, словно канарейка, в своем палевом платье…