— Верочка? — умиленно вскрикивает Надежда Васильевна. Она легко выпрыгивает из экипажа и обнимает дочь. Теперь воскресла вся былая нежность к ней. В этой порывистой ласке чувствуется вина.

И все-таки Вера счастлива. Безупречная когда-то и гордая мать ее никогда не дарила ее такой нежностью. А для Верочки во всем мире существует одна только мать.

Точно живой воды напилась погибавшая с тоски Надежда Васильевна. Точно помолодела на десять лет. Зазвучал прежний смех. Заблестели глаза. Для всех нашлись улыбка и ласка: и Буренушке, из резвой телушки ставшей коровой, но не утратившей еще своего задора и фантазии, и стареющим собачкам, и вечно юному попугаю, и птичьему шумному царству цесарок, гусей и индюков.

К обеду на другой день приехал Лучинин, как всегда, с интересными книгами, с вкусными конфетами. Шумно по-старому отобедали втроем, читали на террасе Вальтера Скотта, которым так увлекалась Вера, пили чай. Потом втроем пошли в степь, к мельнице, и любовались поздно всходившей луной.

«Может быть… может быть… — настойчиво стучалась мысль, когда Надежда Васильевна видела Лучинина рядом с дочерью. — Можно ли желать лучшего мужа? Богат, умен, здоров, щедр, образован, родовит… Не молод, правда… Ну да ведь так спокойнее…»

И она, так безумно стремившаяся к юности Хлудова, хладнокровно обрекала дочь на бесстрастное существование рядом с Пожилым мужем, лишала ее неотъемлемого права на радость. И сама не сознавала своей жестокости.

Прошла неделя. И опять светлые дни сменились слезами, тоской. Опять началось гадание на картах. Опять раздались раздражительные окрики на всех, не исключая Веры.

Вера неожиданно зашла на кухню за стаканом молока. Через открытое окно она услыхала, как озлобленная Пелагея, тряся над жаровней таз с вареньем, ворчала:

— Ничем не потрафишь… Пора, стало быть, в город ехать к любовнику… Уж и ехала бы, что ли, чем на людей кидаться!

Вера на цыпочках вышла из кухни, никем не замеченная, и на целый день заперлась у себя. Она не хотела сойти, к обеду. Ей было страшно взглянуть на мать… К счастью, Надежда Васильевна отнеслась равнодушно к ее отсутствию. Вошла один раз в спальню дочери, дала ей капель, пощупала ее лоб, опустила занавески, поцеловала и ушла к себе. А сама была такая желтая, осунувшаяся, совсем больная.

Вот и свалилась. Опять началась жестокая мигрень.

Вера сидела подле постели матери, сменяла горячие компрессы, поила ее с ложечки лимонным соком, давала капли. Доверяла только Аннушке. Поля сунулась было в дверь. Барышня так и зашипела на нее, как змейка: «Не смей входить! Вон!..» Даже глаза засверкали.

— Шла кума пеша, а куму легче, — форсила Поля, громыхая на кухне, чем попало.

Аннушку она теперь ненавидела не меньше, чем барышню. Ведь уж она то наверное все знает, и когда, и с кем… А все отнекивается, все дуру ломает. Народ!

А Надежде Васильевне никто не мог угодить, даже Вера. Все раздражало. То стукнут громко, то двинутся не вовремя. И кофе недостаточно горяч, и лимонный сок слишком тепел, и в комнате душно, и все-то неловкие… Вспоминались блаженные часы, когда она лежала больная, а к ее виску прижимались яркие губы, и горячая рука ласкала ее веки. И было так сладостно. Не хотелось двигаться, жить. Хотелось незаметно перейти в Вечность.

Теперь Вера сама радуется, когда мать едет в город.

Она уже не ждет ее на заветной скамье, не бежит ей навстречу, не ищет ее порывистых, виноватых ласк. Не надо!.. Она не хочет делиться ни с кем ее чувством. Когда-то она верила, что царит в сердце матери безгранично. Второго места ей не нужно.

Но ей жаль бедную мамочку. В этой новой жалости есть что-то мучительное, острое. Это презрение сильного к слабому, в котором Вера еще не дает себе отчета. Это горечь разочарования. С таким чувством дикарь бьет своего божка за то, что он обманул его ожидания.

…— Верочка, ты не соскучишься без меня? — спрашивает Надежда Васильевна, гладя опущенную голову дочери. — Я ненадолго съезжу в Киев, покажусь доктору. Это знаменитость наша. А я давно больна.

Голос ее печален и глаза тоже. Жадно ищет в них разгадки встревоженная Вера. Еще час назад мать казалась такой счастливой. С такой радостью распоряжалась укладкой сундука.

Что ж? Пусть едет! Вера привыкла к одиночеству. Она покорно целует руку матери, и когда Надежда Васильевна, взяв ее за подбородок, силится заглянуть в глаза Веры, она встречает взгляд, полный преданности и печали.

Вздохнув, Надежда Васильевна целует ресницы дочери. У каждой дрожат слезы в груди. У каждой горят вопросы на устах. Но расходятся они молча. Стену, которая стоит между ними, бессильна разрушить вся их любовь.

Со слезами на этот раз расстается Надежда Васильевна с дочерью. Она едет на неделю. Едет навстречу радости. В городе, у заставы, ее встретит Хлудов, и они проживут вдвоем в живописном Киеве целую неделю или две с глазу на глаз, отрезанные от всего мира, счастливые, влюбленные оба чуть ли не сильнее прежнего.

Отчего же эти слезы? Откуда эти предчувствия, теснящие грудь? Она долго машет платком, оглядываясь, пока не скрывается из ее глаз белая фигура Веры. И когда за поворотом исчезает темное пятно хутора с его тополями, слезы все бегут по лицу Надежды Васильевны. И эти слезы не облегчают.

А Вера бежит наверх, запирается, закрывает окна, опускает шторы, падает на подушки, зарывшись в них лицом. Ничего не видеть! Ничего не слышать! Ей мерещится ехидная усмешка Поли. Ей страшно услыхать слова, которые она угадывает.

«Знаем мы этих докторов… Лучшие платья забрала, все шали дорогие, все нарядные наколки и чепцы… Знаем мы эти болезни…»

Ах, не думать! Не думать… С ума можно сойти!

Встревоженная, печальная вернулась Надежда Васильевна от доктора в свою гостиницу. С почетом принял ее П***, не раз видевший ее на провинциальной сцене, обязанный ей самыми красочными минутами в его суровой жизни. Полтора часа посвятил он ее осмотру и расспросам, вкрадчиво и мягко касаясь самых интимных сторон ее жизни. С пылавшими щеками отвечала она, с опущенной головой. Но он ласково гладил ее руки и требовал к себе доверия. Она не скрыла ничего, ни одного факта, смущавшего ее самое, ни одного темного движения души, ни одного стихийного порыва. Она дала ему заглянуть в тайники ее души и тела, в. ту область бессознательного, где дремлют неведомые нам самим силы и возможности, в ту бездну, перед которой она сама содрогалась в юности, считая себя порочной и грязной и моля Бога помочь ей бороться с искушением.

— Порочность… грязь… разврат — все это слова, — говорил он ей, — и слова не умные, которые ничего не изменили и ничего никому не объяснят. Будем смотреть на вещи трезво! У вас исключительный темперамент, требованиями которого пренебрегать нельзя. Только живя полной жизнью, вы будете здоровы. И только будучи здоровой, вы сможете работать. Простите за грубость, но я скажу вам откровенно: вам нужен муж, нужна нормальная половая жизнь.

— Что вы?.. Что вы?.. Мне уже за сорок лет…

— Тем более вам нужен муж. Говорю вам серьезно: воздержание для вас мучительно и пагубно. Вы заплатите за него не только здоровьем, но и жизнью. Не слишком ли это дорогая цена, Надежда Васильевна? Большая ошибка думать, что чувственны одни мужчины, что они одни страдают от воздержания. Знаете вы, чем грозит вам ваша вечная неудовлетворенность?.. Мне страшно напугать вас, но я не вижу другого выхода, чтобы победить ваши предрассудки… Вы уже давно страдаете? Давно у вас вот эти явления?

— Года два… кажется…

— А кто-нибудь у вас в семье умер от рака?

Надежда Васильевна побледнела. Вспомнился дедушка.

— Берегитесь! Природа жестоко отомстит за себя. Вам грозит та же болезнь. И единственное спасение от нее — в нормальной жизни, без бурь, без эксцессов, словом, в замужестве.

Она вышла из кабинета доктора ошеломленная, удрученная. Значит, только этому исключительному темпераменту ее, вспышек которого она стыдилась с юности, который она застенчиво старалась подавить даже в сношениях с любимым человеком, обязана она тем, что стала артисткой? Она отказалась верить, что не была бы знаменитой Нероновой, имей она более пассивную, более холодную натуру. Неужели именно этой стихийности ее порывов обязана она самыми высшими моментами ее достижений и творчества? В ней источник не только ее любовных экстазов, но и жизнерадостности, которая алым светом пронизывает ее душу и мозг и даже в сорок с лишком лет дает ей вид тридцатилетней женщины?