Закашлялась, дым пожарищ через стены перевалил, клубами завис в безветрии.

— Законов много, царица, — бормочет угрюмо Олуфьев, — есть закон жить, а есть закон умирать. Закон смерти попирает закон жизни… Я понимаю, ты о справедливости, но разве в смерти по человечьему пониманию есть справедливость? На Господа упование праведно для всех, да только одному Господу известно, чьему упованию потакать, а чьим пренебречь… Непостижимы нам пути Божьей правды…

— Ерось сие… — шепчет Марина осипшим голосом. — Когда бы непознаваемы были думы Господни, человечество в дикость впало бы, через избранных являет Господь волю свою, через тех, чья вера без сомнений, чья душа безгрешна, и не по абсолюту, человеку недостижимому, а по сравнению с прочими… — За ворот кафтана тянет, наклоняет к себе Олуфьева, шепчет на ухо горячо: — Верь мне, через меня спасешься! Понимаю страх твой: вся Московия нынче против меня! Но потоп учинен был ради Ноя одного, а когда Ной ковчег посуху строил, все смеялись над ним и поносили. И народ израилев на изгнание осужден был за одного… Закон числа — только для человека закон, но не для Бога! Все, боярин, больше нечего мне сказать тебе, ступай…

Устала Марина стучаться в глухую стену, не откликнулась душа боярина, он, как все, лишь верней других, да не умнее. Но, может, так и должно быть, чтобы ей одной пребывать в вере и понимании, а всем прочим без исключения бродить впотьмах, страхом искушаться и безверием? Но им же и позавидовать можно: она знает, чему быть, а они не знают. И как велика будет их радость, когда вопреки их сомнениям и безверию свершится справедливость и всем верным воздастся по их верности! Что ж, тогда она будет счастлива чужой заслуженной радостью…

Казаки-охранники снова по обе руки. Стрельцы, казаки, люд торговый, дела забросив, толпятся отдаль, пялятся на царицу, кричат здравицы, кланяются низко, крестятся, а как прошла мимо, тут же за спиной гомон и брань. Порядок за то время, пока на прясле была, не выявился, и Марина спешит прочь, надеясь, как всегда в таких случаях, через нужное время явиться, глянуть и вздохнуть облегченно, что все как-то само собой устроилось, что все на своем месте и всяк свое дело знает и свершит по необходимости.

В покоях Марину дожидаются отец Николас Мело и патер Савицкий. Оба встрепанные, тотчас же чуть ли не повисают на ней, требуют объяснений и разъяснений, отчего-де сборы столь спешны, если горожане побиты и отбиты, как их уверяют казаки, на Самару ли поход или из Астрахани побег, все ли добро забирать с собой и всех ли пахоликов, берегом пойдем или водой… У отца Мело от суеты одышка, моргает болезненно, охает, сутану в кулаках комкает, жалуется, что к водяной болезни склонен, на что Марина с улыбкой советует многопудовцу сдерживать себя в пище и питье, а по всем иным вопросам отсылает к Заруцкому, потому что и сама еще не знает, что брать с собой, что оставить, но что в Астрахань возвращения не будет, в том заверяет святых отцов твердо. Охая и причитая, Николас Мело выкатывается из прихожей, Савицкий же выпрашивает у Марины минуту для разговора и поднимается с ней в горницу. Марина на ходу дает распоряжения Казановской и Дарье, предупреждает, что гардероб осмотрит и отберет сама, а все остальное на их усмотрение, и пусть не гоношатся, время еще есть, раньше утра из кремля не выйдем.

Уже несколько дней Савицкий недоволен и обеспокоен поведением Марины. Она попросту не допускает его в свою молельню, ей, мол, не надобен посредник, и намерена, дескать, самолично творить молитву пред ликом Господним, что только так может явить полноту покаяния, и, что того хуже, будто в строгом уединении с Господом открываются ей Его помышления о ней, Марине, и того никому третьему знать не можно! Сей еретизм в другой обстановке решительнейшими мерами пресечен был бы, но бессилен патер Савицкий, и толстый бернардинец ему не помощник. Грехом чревоугодия обуянный, Мело ни о чем прочем слышать не хочет, Марину боготворит, как семинарист-школяр, и все свободное от обжорства время кропит-пыхтит над записками, в коих намерен передать потомкам на поучение историю своей многострадальной жизни.

Папский нунций Рангони, отправляя Савицкого в Московию с Мариной, в наказах был лаконичен и прямолинеен: Москва должна присоединиться к унии и одновременно с тем силой всех своих полков и дружин войти в антитурецкую коалицию. Неосуществимость сих целей Савицким была понята не сразу, но когда понял, поначалу винил в том и царя Дмитрия, и Марину, и короля Сигизмунда, и самого себя и только много позже стал догадываться, что не они все ошибались в мнениях и поступках, а святая церковь римская изначально ошибалась в оценке народа, коего восхотела обрести в лоне своем. Еретическое упрямство москалей, как догадывался патер Савицкий, корнями уходило не только в особенности их былого язычества, но и в платоновскую традицию византийской христианской догматики, и потому понадобятся века кропотливой миссионерской работы, чтобы обратить этот народ в истинную веру.

И не с веры даже начинать следует, но с образа бытия — его надобно сперва порушить искусно, дабы открылось сему дикому народу иное зрение на порядок вещей, и только тогда станет доступно еретическим душам истинное зрение духовно.

Подробный доклад сочинен был Савицким для Рангони в дни ярославского пленения, с предосторожностями великим отправлен в Краков, а вот был ли прочитан благожелательно — едва ли, ибо в ответе легата римского, кроме брюзжания, недовольства и советов бесполезных, ничего не нашел Савицкий, и с тех дней как бы освободил думы свои от великих, но неосуществимых забот, посчитав первейшим долгом для себя охранение одной души, ставшей родной и близкой, соперничество с Антонием переносил покорно и вот остался-таки единственным наставником Марины, от неудач и несвершений нынче впавшей в тяжкий грех гордыни.

Марина капризно-нетерпелива, но Савицкий делает вид, что не замечает ее настроения, к серьезному разговору подготовленный.

— Известно ли вам, Марина Юрьевна, что супруг ваш царь Дмитрий прежде того, как в истинную веру обращен был, в арианской школе обучался, ересью арианской увлеченный, многие богопротивные суждения имел и, уже московским царем будучи, тайные сношения с арианцами украинскими поддерживал, обещания им поспешные давал и казной московской делился?

— Не знаю. Но что с того? — отвечает Марина с вызовом.

— Разве не ведомо вам, Марина Юрьевна, что успех дел мирских в прямой зависимости пребывает от искренней преданности Престолу Всевышнему всякого дерзающего успеха в делах земных, что благодать Божия и сопутствие Его суть воздаяния за верность, что уклонение горделивое и небрежение к обряду — грех наитягчайший, бедствия накликающий, что…

— Оставьте, святой отец! — раздраженно кричит Марина, наступая на Савицкого так, что он пятится, крестясь. — Оставьте! Нет у вас прав на меня! Нет! С того дня, когда отступились и на произвол судьбе бросили… Сколько писем моих в Рим отправлено, сколько слез пролито о помощи и поддержке, сколько клятв. Или о том не знаете?! Не с благословения ли Рима Сигизмунд отрекся от меня, не с того ли беды мои начались? Не изменяла я ни вере, ни святой церкви, то они, люди ваши, возомнившие себя вершителями дел Господних, они меня предали и со мной промышление Господне о царстве Московском! И что? Преуспели? Может, не Романов на престоле, а Владислав? Или Сигизмунд? А в Москве да Новгороде костелы строятся? А народ толпами от византийской ереси отрекается? Чего достигли, меня предав? Нечего сказать, святой отец? А вот мне есть что сказать вам! Люди отступились от меня, но не Господь, и произволом Его правда моя восторжествует, когда последние усомнятся и поколеблются! Так будет…

Голос в шепот надломился, и силы иссякли. Машет рукой на Савицкого, чтоб уходил немедля, и слезы на его глазах не трогают, но только пуще раздражают. Барбару требует к себе сорванным голосом, и та является в мгновение — под дверью стояла, подслушивала, и у нее слезы на глазах. Прячась за спиной Казановской, Савицкий пятится к двери и исчезает за ней бесшумно. В объятиях фрейлины Марина задыхается в бесслезных рыданиях, что, в сути, есть обычная истерика. Но для Марины сие состояние внове. Не в силах справиться с судорогами, умоляюще смотрит на Барбару, та кличет Милицу, чтоб воды подала срочно, а сама, одной рукой обхватив Марину за плечи, другой гладит любимицу свою по головке трясущейся и мычит что-то жалостливое и невнятное. Отпоив водой, Казановская уносит притихшую Марину в спальню на руках, садится рядом на ложе и гладит то по головке, то по рукам и, дождавшись, пока заснет, еще потом долго сидит, смотрит на Марину и беззвучно плачет.