— В Столбове и в Трифоне вся сила. Ладно, я вижу: ты не из трубы и не подослали тебя. Садись, поболтаем. Меня зовут Порошков.
— А меня «приезжий».
— Неужто даже имени нету?
— Есть. Тима я.
— А чего сюда, Тима-Тимофей, прибыл?
— Овец живописать…
— Овечек, овцематок! — Порошков захохотал так, что где-то вдали замяукала кошка. — Кошка здесь просто необходима, — вдруг посерьезнел Порошков, — она всю дрянь на мельнице распугала и ужей вывела. Только вот корм для кошки Трифон редко привозит. И сам редко приезжать стал. Чует мое сердце, закрыть он мельницу хочет. А зря! У нас, брат Тима, тут такие научные открытия вдруг замерцали. Москва — сдохнет! Америка вместе со своими Скалистыми горами и гористыми скалами — в океан рухнет. А мы…
— Сидели мы у речки у Рыкушки! Сидели мы в двенадцатом часу!.. Золото мелете? — бешено крикнула вставшая в дверях Леля, — или у вас тут похуже дела творятся? От гражданского общества опыты прячете? Ты, Порошков, вместе с Трифоном скоро доиграешься.
— Трифон ни при чем. Трифон — ребенок. Почти святой. Как это?.. Чудодей, чудотворец… Не в курсе он. Ему эфиром тешиться — не натешиться. А я ломовая лошадь. И я, Леля, Трифона давно обскакал.
— Ну и дурак. Зачем скакать дальше Трифона? Он и так далеко заехал. Вас обоих в дурдом определить надо. В отделение интенсивной медикаментозной терапии.
— Опять явилась меня испытывать? — крикнул Порошков. — А ну марш отсюда!
— Ты негодяй, Порошков, — сказала Леля, — и скоро все твои художества выплывут наружу. Я тут полицейскую машину неподалеку видела.
— Ох, мать, не пугай, — мы здесь чертями мельничными пуганные, ветерками эфирными притравленные… Но даже их не шибко испугались. — Порошков подмигнул приезжему.
Вдруг потянуло холодом. Потом — сильней, сильней.
— Чего съежились? — крикнул Порошков. — Я вам сейчас кровь морозцем очищу. Заодно мозги охолонут. Ты думала, мы золото тут перемалываем, наркоту трем? Дура ты, Лелища. Золото на мельницах только в сказках мелют. А наркота — не наш уровень. Иди, чего покажу…
Порошков зашел за зеркало. Леля осталась у стола, потом села, закинула ногу на ногу и как-то мирно, чуть даже смущенно сказала:
— Да я не за этим, Порошков, пришла.
— А не за этим, так чего языком зря молотишь! Сядь и сиди, пока мы с Тимой глянем, чего тут у нас делается…
Порошков пошел куда-то за зеркала. Приезжий москвич — за ним.
Метрах в трех за зеркалами — это сооружение приезжий узнал сразу — стоял двухметровый, обшитый белой сосной, крестообразный интерферометр. Под ним, в глубоком проеме, едва слышно плескалась вода. Гофрированный рукав тянулся от интерферометра к мельничному жернову, спущенному в реку. Другой рукав уходил через потолок вверх.
Слышался странно булькающий, с легким прихрустом звук: словно не крупу рушили — воздушную кукурузу толкли в ступе.
— Глянь-ка сюда, — Порошков поволок Тиму куда-то за возвышавшийся метра на полтора над уровнем мельничного настила интерферометр, — такого ни у Миллера в Америке, ни в лаборатории Гельмгольца, ни у нас в России отродясь не бывало…
За интеферометром, на одном из береговых выступов краем проходящей под мельницей реки, стояла огромная ступа с металлическим пестом. Пест непрерывно двигался. К ступе проводом была присоединена здоровенная стиральная машина. В ней все было, как в обычной, только круглое окошко — размером с корабельный иллюминатор.
— Кочерга есть? — снова с подозрением спросил Порошков. — А поворотись-ка, сынку.
Приезжий москвич послушно повернулся.
Порошков быстро задрал ему плащ, потом, чуть помедлив, сказал:
— Нету… Ну, теперь тебе окончательно верю. А то все думал, ты — чертов кузнец. Или сам нечистик-мефистик.
— Какой нечистик? Негр я… Ну, говоря культурней — «гуталин». Тима-туземец я литературный!
Приезжий, обозлясь, пошел с мельницы вон. Но вдруг обернулся. Порошков стоял сзади с кочергой в руке и собирался ею кого-то огреть.
— Ты, «гуталин», не бойся, — засмеялся длиннобородый, — ты сюда глянь.
Он подскочил к стиральной машине и что есть мочи стукнул по ней кочергой. Машина заработала.
— Смотри! — крикнул Порошков. — У нас никакой чертовщины! А для нужд медицины — пожалуйста. Молодим дряхлеющих! Юним — престарелых! В самой-то эфиросфере ни старость, ни молодость значения не имеют, ни к чему они. Но покамест мы все тут, в обычном мире вожжаемся — нате вам, пожалуйста!
Приезжий подступил поближе.
Порошков снова огрел стиральную машину кочергой, и та завертела валиком раза в два быстрей.
Нежданно-негаданно за стеклом иллюминатора показалась голая рука. Дряхлая, морщинистая, в пигментных пятнах, в седеньких волосках. Рука в отличие от самого барабана бешено не вертелась — тихонько повертывалась… Пальцы руки свел писчий спазм, ногти от собственной длины аж загнулись. При этом рука — так показалось — все норовила сунуть кому-то под нос костлявый старческий кукиш. Но кукиш никак не складывался…
Пест застучал громче, машина стиральная взвыла сильней, сверху густо сыпануло мукой.
«Как снег», — подумал приезжий и обморочно прикрыл веки.
Когда он их разлепил, в барабане стиральной машины, медленно и величественно вращалась уже другая рука: мужская, мускулистая и перстень квадратный на пальце. Однако по расположению пигментных пятен и родинок москвич сразу определил: рука все та же, только налилась краснотой, плотью!
— Рука — что? — кричал, перекрывая шум ступы-толчеи ученый Порошков. — Рука — плевое дело! Нет, ты попробуй сперва по частям, а потом целиком всего человека омолодить. Вот, к примеру, печень. Ну как ты ее моложе сделаешь? В камнях она, в гематомах, кисты отовсюду, опять же, свисают…
Порошков трижды стукнул кочергой по машине, барабан завертело с невообразимой скоростью, и почти сразу стала видна за стеклом кровавая, безобразно шевелящая жирноватыми желто-коричневыми краями печень алкоголика.
Рвотный спазм был так силен, что приезжий москвич даже не успел прикрыть рот рукой. Чтобы не видеть собственной блевотины и летящих к машине брызг и комочков пищи, он снова наладился бежать.
— Да погоди ты! Сейчас — главное! Я мозг твой отсыхающий продую! Враз омолодишься! Стой! Куда?
— Ах ты, членовредитель хренов! Ах ты… — ворвалась на зады мельницы Леля. — Так вот куда бомжи с кладбища пропадают!
— Ты дура, Лелища! Тут все искусственное! Только кровью свинячьей сбрызнутое!
— Врешь, негодяй! Это ты с кладбища на своем горбу и мертвых, и еще живых таскаешь! Я ночью видела!
— Хворост это был, хворост! А кладбищенская земля… Необходима она для опытов… Остальное — папье-маше!
— Я тебе сейчас дам папье! Я тебе по морде — маше!
— Вон ты как, — Порошок отступил на два шага от Лели и, надсаживаясь, крикнул: — Полудух, полутело — явись!
И тогда из густого моторного шума выступил однорукий, едва втиснувший себя в зеленые бермуды гигант.
— Ну моя рука, — сказал он примирительно, — ну подлечил меня доктор! А вот ножки ваши, мадам, если я их сейчас выверну, уже никто не излечит…
Леля отступила назад.
— И твой затылок, щенок, мы на раз поправим! Где мой красный топор, доктор?
Тима-Тимофей ринулся с мельницы вон.
— Стой! Куда? — кричал ему в спину Порошков, — ты однорукого не бойся! Это глюк, глюк! Тут они иногда от эха зеркального случаются… Вернись, Тима! Омоложу!
— Ты себя, кощей, омолоди, — дергая дверь, на ходу огрызался москвич.
Правда, перед тем как вывалиться во тьму, он еще раз мимовольно оглянулся.
Глюк с красным топором и в зеленых бермудах пытался весь целиком, с головой и ногами, влезть в стиральную машину.
— Боже ж ты мой, — причитал Порошков, — хоть ты объясни ему, Лелища!
— Кому? Тиме?
— Да нет, глюку этому, Порфириону! Глюк-то искусственный… Просто вымышленное существо — и все!.. Глюк искусственный — да топор у него настоящий!
Приезжий выпал во тьму. Ночь ударила его, как узкоглазый тайский боксер: молниеносно, по лицу открытой перчаткой.