Романов-городок был невелик. Многие знали: в Москву приезжий возвращаться не торопится — закрутил роман с Ниточкой Жихаревой. Решили позвать их вместе.
В музее, во втором этаже, накрыли оргкомитетовский — скромно-достойный — стол. Народу явилось немного. Лица — до боли привычные, надоевшие. Не было изюминки, не было новых, благородных, значимость события стопудово подтверждающих особ.
Это, конечно, если не считать диакона Василиска, который еще с улицы стал возглашать Дому Романовых многая лета.
— Четыреста раз возглашу. Лишь после этого за стол сяду, — заявил с порога отец диакон и с готовностью прокашлялся.
А вот приезжий москвич — тот на заседание не явился.
Истолковали по-своему, по-романовски: взглядов этот самый москвич наверняка новоболотных. Тонкошерстной породой интересовался для виду. Стало быть, до конца значения возрождения в стране — и именно в высокоторжественный год — качественного овцеводства не понимает.
«Вся Россия должна ходить в романовских шубах! Тогда, глядишь, — через шубу и шерсть, через ум овечий, ум покладистый, однако сноровистый — и ум государственный к носящим шубу вернется!»
Таким был общий вывод первого заседания. И, конечно, неприбытие двух маловажных людей ничего в подготовке к исторической дате не изменило.
Вот только понапрасну корили «болотностью» приезжего москвича! Ниточку вертижопкой зря называли! Не было возможности у них прибыть в назначенный срок на оргкомитетовское застолье! Потому как в первый предъюбилейный вечер занимались они совсем делами другими.
Приезжий, но уже не с Ниточкой, а с Лелей, ближе к вечеру поехал в Пшеничище.
Ниточка осталась за Волгой и тихо на рабочем месте всхлипывала.
Она вспоминала отца-пьяницу, его обидную долю и говорила себе: и моя доля может оказаться горькой, страшно горькой!
Правда, приезжий москвич, к дикому Лелиному возмущению, очень скоро научные дела в Пшеничище послал куда подальше.
Проткнув ножиком один из зондов (вроде случайно, но, как, топая миниатюрным ботиночком, уже на следующий день настаивала Леля, «чтобы всех нас довести до белого каления»!), подался он назад, к Ниточке.
При этом, как стало известно некоторым романовцам, заплатил непомерные деньги водителю случайной машины, а потом — и тоже за весомую плату — нанял катер на подводных крыльях.
Но хотя москвич и уехал быстро, успела произойти в Пшеничище, в тесной полутораоконной лаборатории, неприятность.
Случилось вот что: кто-то стер все записи в регистраторе, где фиксировались редкие и не всегда достоверные контуры эфирных вихрей.
Вместо цифр и специальных значков на экране регистратора красовались два полушария чьей-то здоровенной задницы, по самому низу игриво укутанной голубоватым памперсом.
После удаления непристойная картинка возникала вновь. Причем возникновению ее все время предшествовала надпись: «А они похожи!».
— Кто с кем? — наивно спросил у Лели приезжий москвич.
Леля в раздражении пожала плечами. Надавили на клавишу еще раз. Выскочило: «А они похожи — моя жопа и ваши рожи!».
— Это про вас с Трифоном, — сразу отгородилась от записи Леля.
Приезжий москвич что-либо говорить на этот счет поостерегся.
Но мало дурацкой картинки и еще более глупой надписи!
Там же, в полутораоконной лаборатории, как-то быстро и непоправимо сломался дорогой П-образный лазерный измеритель.
Зачем было держать измеритель в Пшеничище, в десяти километрах от основной романовской базы, никто не знал. На все укоры Дросселя, считавшего каждую копейку, Трифон лишь загадочно улыбался. Объяснилось позже: Трифон хотел иметь удаленный от своих же научных сотрудников прибор, с контролируемой только им одним базой данных…
Операция «Наследник»
Тем же поздним вечером (лишь час или два спустя), выслушав сбивчивый доклад про Пшеничище, скачущий Коля и Пенкрат в капюшоне, в полном согласии с престарелым Дросселем, отправили Лелю спать, а сами постановили: наследника поберечь, самостоятельных заданий ему не давать, случайностям не подвергать, в Пшеничище и другие места не посылать. И, конечно, не доводить до нервных срывов, до протыкания ножом зондов и тому подобной хренотени.
В связи с новыми обстоятельствами и для более тесной привязки «наследника» к «Ромэфиру» было выдвинуто предложение: сорокалетнюю Лелю держать пока на запасных путях и воспользоваться не ею, а Ниточкой Жихаревой.
Правда, зная Ниточкино туповатое бескорыстие и ее болезненную честность, использовать девушку решили втемную. При этом, испытывая провинциальные чувства стыда и унижения от собственных мыслей, вслух эти мысли старались не произносить. Объяснялись, как немые, знаками.
Происходило это стихийно, без уговора.
Директор Коля выставлял большой палец вверх, что означало: все идет неплохо, но могло б и получше.
Кузьма Кузьмич австрияк Сухо-Дроссель скидывал решительно конторские железные очки на веревочке на перхотливое свое плечико, и это указывало: пора двигать Ниточку смелей.
Пенкрат в капюшоне разводил руки в стороны, и это без всяких слов сообщало: наследник до сих пор не обработан, нужно спешить, нужно действовать! Пока Ярославская овечья фабрика или «Волжское общество защиты зверей и птиц» его к себе не переманили!
Однако постепенно — в немых объяснениях и помимо них — выступило вперед одно неприятное обстоятельство: наука в «Ромэфире» стала отходить на второй план.
О ней попросту стали забывать. Само содержание работ подернулось зеленоватой тиной, какая бывает в затонах Волги поздним летом и ранней осенью. И хотя ни вихри эфира, ни даже обыкновенный волжский ветерок зеленой тиной схватиться никак не могли — именно такой образ стал с некоторых пор заволакивать глаза главным сотрудникам «Ромэфира»…
И ведь понятно, почему романовская наука так грубо тормознулась!
Трифон — исчез. Говоря по-современному, слинял. И хотя замеры продолжались, статистические выкладки итожились, делалось это вяло, через пень-колоду. Ждали предзимних волжских бурь, ждали Селимчика, который должен был вернуться с ксерокопиями статей профессора Миллера. Ждали, наконец, грядущего четырехсотлетия дома Романовых, которое одним своим великолепием могло сдвинуть с мертвой точки многие начинания, помочь бесплодным усилиям, прояснить назревшие за сто лет вопросы, включая малодостоверную теорию эфира…
«Царь приидет — эфир будет!» — шептал вполголоса уже не жалкий бухгалтер Кузьма Кузьмич, а шептал герр Дроссель, крупнейший финансист, подданный дружески настроенной к Империи Российской — Империи Австро-Венгерской.
Из-за всех этих обстоятельств неприятная научная пауза и произошла. Но никого особо она не смутила.
Только все тот же Сухо-Дроссель, тоскующий о гармонии рассыпанных ветром империй — все равно каких: англо-нидерландских, австро-венгерских, немецко-русских — вопреки собственному ожиданию светлых дней, назвал эту научную паузу зловещей. Кузьме Кузьмичу припомнилось начало эфирных экспериментов, и он запечалился по слепому подчинению и сословной иерархичности в творческой работе.
Эта сословная тоска привела к результату неожиданному: австрияк Сухо-Дроссель вдруг на все плюнул, раскрепостился, или, как он стал говорить, «опоэтизировался». Финансовая туповатость была отброшена в сторону, и Кузьма, становясь в позу Бисмарка, по временам начинал рисовать псевдонаучную, но в общем не лишенную приятности картину.
— Господа, представляете? Настает четырехсотлетие дома Романовых. И мы к славному юбилею… Словом, мы именно к этому времени начинаем добывать эфир, а затем… Затем посредством эфирного концентрата начинаем воздействовать на крупнейшие банки. Не в смысле массовых отравлений, воровства авизо или чего-то подобного. Ни-ни! Просто мы нефтедоллары заменим эфиродолларами. Усекаете, ёксель-моксель? Наш министр финансов приносит президенту папочку. И там не акции нефтедобывающих предприятий, а новые государственные казначейские обязательства, обеспеченные тысячами гекалитров сырого эфира!