— Когда спустимся, Коля вам кой-чего объяснит… Потом приедет Селимчик, и вы поймете все окончательно! Но сейчас — завтра, послезавтра, в течение двух-трех недель — я хочу, чтобы вы уяснили, какое великое дело — эфирный ветер! А уяснив, с легкой душой и совершенно сознательно помогли нам…
Аэростат тихо дрожит, покачивается, но никуда не летит. Как белая послушная овца, висит он на привязи над лесами близ Волги.
Трифон, замолчав, припадает к интерферометру. Приезжий улыбается.
Вдруг откуда ни возьмись налетает ветер, погода окончательно портится. Длиннющий трос натягивается струной, а потом неожиданно лопается. Аэростат несет куда-то в сторону и вбок, он быстро снижается, его сносит дальше, дальше, к приречным лугам…
На краю луга аэростат цепляет корзиной одинокое дерево и мягко, как на видео, оседает куполом в землю.
— Денег на хороший трос и тех нет, — бережно открепляя дорогой интерферометр, урчит Трифон. — Слава богу, так все закончилось… А мог бы и вас, и себя запросто угрохать!
При посадке Трифон ушиб руку и теперь досадует, хандрит.
Приезжий не ушиб ничего и поэтому счастлив и весел. Лишь иногда удивленно вскидывает брови, про себя соображая: чем бы это таким он мог романовским ученым помочь?
Ночью на Метеостанции
— Тебе сегодня в ночь, — улыбается в седьмом часу приезжему москвичу, успевшему после падения аэростата умыться и причесаться, красавица Леля, — ночное дежурство тебе сегодня впаяли. Трифон распорядился.
— А ты? Ты со мной дежурить будешь?
— Мне, негодяй, за Волгу пора. Но ты не отчаивайся. Вечером приедет Ниточка, наша лаборантка. Ее специально сюда на моторке перевезут, часов в восемь. Может, она скрасит. Хотя с ней ты вряд ли повеселишься.
— Это почему еще?
— Задумчивая она стала…
Несоразмерная Леля, накинув плащ, уезжает. Приезжий ждет задумчивую Ниточку и от нечего делать снова листает Лелину «Справку».
А там — неожиданность! Там, не замеченная с первого разу, мелким почерком и на последней странице запись.
«Милые вы мои и ненаглядные!
Ну кто не знает, что все галактики нашей Вселенной вращаются вокруг одного центра!.. И что? — спросите вы. А то! Когда подсчитали общие массы галактик (а это и американские, и европейские, и наши расчеты), слишком легкими галактические массы оказались! По всем законам физики весь этот галактический хоровод должен был давно рассоединиться и к чертям собачьим разлететься. Но он не разлетается!
Тогда выдвинули теорию: во Вселенной существует „темная материя“, которую нельзя увидеть и пощупать. Что это за „темная материя“ — до конца не ясно. Зато стало ясно другое: она-то, „темная“, все в мире на своих местах и удерживает! И еще про эту материю достоверно известно: масса ее составляет 90 % массы всей нашей Вселенной!
Только мне вот что непонятно: почему эту материю „темной“ назвали?
И тут я вас, дорогие мои, спрошу: не есть ли эта „темная материя“ — наш с вами светлый, радостный и, вполне возможно, Божественный — эфир?!»
Эфирозависимые Вицула, Струп и Пикаш сумели проникнуть на метеостанцию лишь в полночь, когда ушел спать наружный охранник.
На Романовскую сторону они переправились еще на шестичасовом пароме. Податься им здесь было особо некуда, и они до самой ночи просто слонялись по окрестностям. Все трое устали и были обозлены донельзя.
Разбитое окно за прошедшие сутки так и не застеклили.
Вицула, Струп и Пикаш в окно это, чертыхаясь, влезли, стали на цырлах по запасной лестнице подниматься на второй этаж…
Медицинский кабинет был опечатан. Дежурного врача в этот час на метеостанции не было и быть, конечно, не могло. На первом этаже двое из внутренней охраны вяло кидали кости. Мелкий перестук костей был в пустых коридорах хорошо слышен…
Оператор Женя Дроздова и ее начальница Леля Ховалина давно уехали. В компьютерном зале дремала одна практикантка Ниточка.
Струп тихо пошел к дверям компьютерного зала.
Вицула вовремя поймал его за шкирку.
— Тебе бабы нужны или эфир?
— Б-б-бабы с… с эфиром…
— Хватит базлать! А то гастроскопию делать не буду.
— Да ты, Вицула, поди все перезабыл! Сколько годков прошло, как тебя из медицинского турнули?
— Восемь прошло. Только не забыл я… Вам зонды введу как надо. А вот себе… Черт… Себе, себе! Вы же, придурки, меня угробить можете!
— Тогда жди доктора настоящего.
— Не могу, ломает… Хочу, чтобы сквозь меня сию же минуту эфир пролетел!
— Че? Брось! Какой эфир? Никакого эфира нету. Одно внушение. Я ничего почти и не чувствую… Так, за компанию с вами сюда приполз. И у меня — прикинь, Вицула, — четыре бутылочки в кармане…
— Чего ж ты раньше молчал, урка долбанный?
— Календула, Пикаш?
— Она, родимая.
— Так может и не надо гастроскопии? Телескопа этого — не надо?
— А вот сейчас решим…
Звук трех ловко отколупнутых пластмассовых пробочек подряд. Три страстных глотка в темноте. Три выдоха с шумом, со свистом.
— Еще есть?
— Одна только.
— Давай! Для души настой ноготков — лучше любого эфира.
— Верно, Вицула! Теперь точно вижу: ты медик, а не педик… Эй, Струп, ты че?
Тихий удар чем-то пустым и объемным. Скорей всего, хмельной башкой о стену. Легкий звон бетона. Урчание нутра, бульканье в горле.
— Очнись, падла, ну! Чего это с ним, Вицула?
— Голодный обморок. Тащи за угол, в подсобку. Я ему одну штуку в нос вдую…
Лаборантка Нина (все звали ее Нитка, Ниточка, и только засушенный австрияк Дроссель — Нинорка) замкнулась в себе, после того как ее бросил и в город Питер навсегда свалил поклонник-одноклассник. Случилось это давным-давно, два года назад, и пора было одноклассника забыть!
Поначалу Ниточка забывать и стала. Но забывала как-то медленно, с остановками, с длительными заплывами в прошлое. За два года она так вошла в роль покинутой и одинокой, что и выходить из этой роли никакого резону уже не было.
Однако тоненькая в талии, хрупкая в плечах, но когда надо и неуступчивая, даже колкая, в разговоре всегда вопросительно поднимавшая милое личико с толстыми детскими губами и вытянутыми в нитку бровками — Ниточка имела свойство в серьезные минуты принимать правильные решения.
Нынешним вечером Ниточка как-то встряхнулась и приободрилась. При этом серо-зеленые и слегка удлиненные глаза ее, с «рыбьими хвостиками» в уголках — китайцы называют их «глазами феникса» — засияли новым, отнюдь не рассеянным, а веселым и плотным блеском.
Приезжий москвич в девять вечера заглянул к Ниточке в компьютерный зал и представился. Сказал:
— Будут вопросы по теме — я через дверь.
Ниточка задремала. Глубокой ночью ее разбудил стылый бетонный звон. Потом послышался хруст раздавленной пробирки.
«В медицинском? Конечно! Где ж еще…»
Ниточка крадучись пошла к отворенной двери.
По коридору ей навстречу ступал на цыпочках приезжий москвич. В полутьме — чуть не стукнулись лбами.
Ниточка тихонько в смех:
— Вы не в ту сторону… Это в медицинском, за поворотом…
— Может, охрану?
— Ой, только не этих. Сегодня Педя-Гредя на страже. Пара — неразлейвода. Болваны еще те. Подымут шум, полицию вызовут, нас с вами допрашивать станут.
— Так, может, нам самим полицию вызвать?
— Зачем это? Я и так знаю, кто тут… Эфирозависимые пожаловали…
— Женчик говорила — страшные они люди.
— Женчик сама у нас… Ну, в общем, слишком она впечатлительная. Думает: пьяный — значит дрянной. И что тихо пьяных, что запойных — на дух не переносит. А они ведь не все дрянные…
— А вы, значит, переносите?
— Не то чтобы переношу, но худо-бедно понимаю. Сама одно время употребляла.
— Не боитесь случайному человеку — такие подробности?
— А чего вас бояться? Приехали-уехали… А мы тут навсегда. Да и романовское бесстрашие наше не убить. И тоску нашу не развеять. А если сложить все вместе — бесстрашие, терпение, тоску, — то дают они в итоге какое-то странное, радостно-печальное чувство. В общем, царствует тут у нас «романовская грусть». Идемте к ним. Да не робейте! В обиду не дам…