Когда все было готово и в квартире стало уютней и, казалось, светлей, Наденька сказала:
— Я хочу, чтобы и здесь был «дом Нестеровых».
— Будет! — улыбнулся Петр Николаевич. — Появится первый «нестереночек»… А там еще и еще!.. — Он поцеловал ее в маленькие зардевшиеся уши…
Командир бригады отдал визит в воскресенье. Наталья Алексеевна столь же незаметно, как и придирчиво осмотрела все вокруг и осталась довольна.
Наденька отличалась общительностью, и беседа потекла непринужденно. Правда, нервы Наденьки были напряжены: она испытывала прямо-таки суеверный страх перед роскошной, прикрывавшей грудь с двумя «Владимирами» и тремя Георгиевскими крестами бородой генерала, перед его одутловатым, в складках, как оплывшая свеча, лицом с маленькими зеленоватыми глазками, над которыми нависали лохматые, тут и там охваченные сединой брови, перед всей его непомерно рослой и тучной фигурой.
— Как там нынче в Михайловском толкуют о тактике артиллерии? — спросил генерал у Петра Николаевича. — Два года прошло, как окончилась война, а профессора все еще, верно, дудят в старую дуду?
— Война эта (Петр Николаевич хотел сказать «несчастная война», но сдержался) мало изменила тактику артиллерии, ваше превосходительство. Пушки наши в одних случаях молчали оттого, что не хватало снарядов, в других потому, что были в руках… господ стесселей!..
Петр Николаевич осекся, почувствовав что сгоряча сказал лишнее, но генерал неожиданно одобрительно поддержал его своим сипловатым басом:
— Святая истина, подпоручик!.. Куропаткин и Стессель глядели на артиллерию глазами прабабушек. Еще на моей памяти батарея выезжала на стрельбище так: пушки эскортировали коляски с представительницами прекрасного пола, денщики на двуколках везли самовары, обильную закуску. Так эти генералы и войну представляли себе… с самоварами да с бабами!..
— Ми-шель! — простонала Наталья Алексеевна. — Ты иногда забываешься, мон шер.
На ее костлявом, слишком длинном лице округлились темные глаза.
— Я забываюсь — не беда, а вот что господа стессели забылись — это для России похуже! — с запальчивостью бросил генерал и неловко заерзал на стуле. «При молодом офицере выпалил такое. Бог знает, что за человек!»
Наденька встала и, извинившись, вышла из комнаты. Вскоре она вернулась, неся в руках красивую серебряную вазу.
— Эту вазу, — сказала она, — Петр Николаевич намерен подарить офицерскому собранию. Как вы находите ее, ваше превосходительство?
— О-очень ми-ило, — растягивая слова, опередила мужа Наталья Алексеевна и громко прочитала надпись, выгравированную на вазе: «Подпоручик Петр Николаевич Нестеров». Очень ми-ило, мон шер!..
Она перешла на французский, считая его более удобным для интимного разговора двух женщин о новых петербургских модах и одновременно имея тайную цель проверить, нет ли у хозяйки пробела в образовании.
Генерал подержал в руке вазу.
— Да, да, превосходно! — сказал он. — Представьте, лет через двадцать господа офицеры сядут к столу, кто-нибудь прочтет надпись на вазе и спросит: «Помните, был у нас в бригаде подпоручик Нестеров? Где он теперь?» И кто-нибудь ответит: «Разве вы не знаете? Он высочайшим приказом произведен в генералы и командует нынче бригадой». Да-а… Как знать, а может, еще выше вознесет вас фортуна!
— Спасибо на добром слове, — проговорил Петр Николаевич, — но, сказать откровенно, не тем заняты мысли мои, ваше превосходительство.
— Чем же? — не переставая улыбаться, спросил генерал.
Петр Николаевич чуть подрагивающим от волнения голосом ответил:
— В Михайловском училище профессора неплохо обучили нас высшей математике, черчению, механике… И вот замыслил я… сконструировать аэроплан.
Чрезвычайно подвижные черты лица генерала мгновенно окаменели. «Блаженный, помилуй бог, блаженный!» — подумал он и несмело пробормотал:
— Аэроплан… Что вы, батенька, в самом деле… Хе-хе… Читал я намедни в «Утре России», будто французы, дай бог памяти… Да где их запомнишь! — смастерили аэроплан и продержались на нем изрядное время в небе… Ну да ведь это французы! Они мастера на всякие такие цирковые штуки.
— Вот-вот! Французы! — с горечью произнес Петр Николаевич. — А то, что наш, русский, человек — Александр Федорович Можайский — более полувека назад летал на воздушном шаре, а два десятка лет тому назад построил аэроплан, который летал в русском небе, — про это никому не ведомо!
— Не слыхал, — пожал плечами генерал. — Во всяком случае, вам, подпоручик, советую аэропланные мысли из головы выбросить. Вы — артиллерист, молодой офицер, только начинаете службу, и надо, батенька, заниматься артиллерией!
Генерал поднялся, подошел к зардевшейся хозяйке и приложился к ручке. Наталья Алексеевна начала шумно прощаться…
— Фу-у! — облегченно вздохнула Наденька, когда захлопнулась дверь за высокими гостями. — Эта Наталья Алексеевна с лошадиной мордой и французскими манерами так и стрижет глазами, так и стрижет… Ищет повода для сплетен!
— Полно, Дина!.. Генерал тоже не лучше. Слышала: «Советую эти мысли из головы выбросить»? По его разумению, офицеры должны быть, как пушки, все одинаковы, по нивелиру…
Вечером пошли визитеры помельче. Особенно запомнился Наденьке капитан Сегеркранц. Стройный, белокурый, с точеным, маленьким, как у отрока, нежным личиком, несмотря на свои тридцать лет. Он обладал, однако, таким неожиданно густым басом, что Петр Николаевич невольно улыбнулся и шепнул Наденьке:
— Сплетницы по всей артиллерийской бригаде злословят: «У нашего генерала и капитана Сегеркранца много общего, например: голос, Наталья Алексеевна и прочее».
Когда Сегеркранц улыбался, он был воплощением доброты и нежности, но время от времени, когда он забывался, беспощадно злая волна отчетливо проплывала в его глазах.
— Вы приехали из Петербурга, подпоручик, и можете, конечно, много порассказать о том, как там разгуливала по улицам… эта самая… революция. Мне она, извините, Надежда Рафаиловна, за грубость, представляется гулящей девкой во французском колпаке на развевающихся грязных космах и с мешочком немецких золотых марок у груди под платьем. Жаль, что меня там не было, очень жаль! Я бы потаскал эту девку за волосы.
Петру Николаевичу был противен и развязный тон капитана Сегеркранца, лениво растягивавшего слова, как будто он делал снисхождение собеседникам, одаряя их своей премудростью, и какая-то звериная жестокость, искажавшая его лицо херувима.
— Я не люблю иносказаний, — нахмурясь, произнес Петр Николаевич. — Революцию мы ощущали только в том, что в Михайловском училище на несколько месяцев были упразднены увольнительные записки и мы заполняли свой досуг гигантскими шагами… вокруг столба.
— Вы что-то не договариваете, милейший подпоручик. Революция, как океанская буря, как землетрясение, ощутима всюду. Скажу по секрету, пошатнулись даже самые надежные части, и в том числе знаменитый Преображенский полк, где в чине полковника состоит сам государь.
— Вы осведомлены гораздо лучше меня, — сказал Петр Николаевич.
Наденька видела, как побледнело его лицо, как плотно подобрал он губы.
«Бушует у него все в душе… Но сдержан, ох, как сдержан!» — молча дивилась она.
— Ничего мы здесь, за тридевять земель, не знаем. А вы, можно сказать, очевидец и молчите. Досадно!
Петр Николаевич молчал. Встретясь с голубенькими глазками Сегеркранца, не отвел взгляда, в котором гость увидел выражение неприязни.
— Ну, господь с вами. Желаю вам всяких благ, — сказал Сегеркранц, вставая.
Он поцеловал руку Наденьке, а с Петром Николаевичем холодно раскланялся.
Обвенчались Петр Николаевич с Наденькой в старой церквушке на окраине Владивостока, за китайским кварталом — Миллионкой. В церкви не толпились ни свахи, ни дружки, ни поддружья. В густой тишине потрескивали свечи. Поп, подняв правую бровь, а левый глаз плутовато прищуря, спросил размеренно и торжественно:
— Имаши ли, Петр, благое произволение пояти себе сию Надежду в жены?