— Это почему же именно мы? — не без удовольствия, сощурясь, спросил Петр Николаевич.
— Дозвольте сказать чистую правду, ваше благородие? — спросил Олейник.
— Говори, чудак ты эдакий! Разве я не учу вас всегда говорить и поступать правдиво?
Но тут неожиданно вмешался Васильев. Он взволнованно затеребил усы.
— Сядь, Олейник. Я годами постарше тебя и скажу, что думают все канониры, все бомбардиры-наводчики, все телефонисты батареи.
Об унтер-офицерах батареи — фейерверкерах Васильев умолчал: фейерверкеров солдаты не любили.
Наденька подошла к столу. Села, с интересом прислушиваясь и подкладывая батарейцам жареных омулей, ветчину, соленые грибы…
— Солдаты говорят: «Нашего Нестерова не заменят шестеро!» — продолжал Васильев. — Каждый видит, командир батареи с рядовыми обходится душевно, учит нас умело, и мы добром ответим…
Васильев сел, красный, с взмокшим от пота лицом, смущенный тем, что высказался так в присутствии поручика, и вместе с тем довольный, что передал думы всей батареи.
— Спасибо, братцы, — тихо проговорил Петр Николаевич и побледнел, — он всегда бледнел, когда волновался. — Спасибо! Дорого мне доброе слово солдата. Быть другом солдат учил русских офицеров великий Суворов. А как же иначе? Вместе обливаемся потом в ученьи, вместе проливать будем кровь на войне.
— Це святая правда! — воскликнул Олейник.
— Ну, а коли правда, то давайте выпьем еще по одной, — улыбнулся Петр Николаевич.
— А их высокоблагородие госпожа поручица чего ж с нами не выпьет? — осмелев, спросил Олейник.
На лице Наденьки потемнели коричневые пятна.
— Ей пить нельзя, — обласкав ее заботливым взглядом, сказал Петр Николаевич и тихо добавил: — ждем ребенка.
— Дай вам бог принести богатыря! — встав, пожелали солдаты.
— Илью Муромца! На меньшее не согласен! — захохотал Петр Николаевич. — Садитесь, братцы.
Все выпили за Илью Муромца. Наденька села к пианино.
— Споем, братцы? «Ревэ тай стогне Днипр широкий». Люблю в этой песне неохватную ширь… Ах, черт возьми, славная песня! — сказал Петр Николаевич. — Поет ее хорошо поручик Данила Георгиевич Гайдаренко. Да что-то не пришел он. Начинай, Диночка!
Наденька взяла несколько аккордов.
Раздался звонок. Петр Николаевич вышел в прихожую, открыл дверь. Перед ним стояли капитан Сегеркранц и Данила. Оба были увешаны свертками.
— Принимайте гостей, Петр Николаевич! — оживленно сказал Сегеркранц. — Надо обмыть погоны поручика, а не то заржавеют и тогда беда — будете поручиком до второго пришествия Христа!
В глазах Данилы сквозило выражение: «Извини, Петр. Он пристал по дороге, как банный лист. Ничего уж, брат, не поделаешь…»
Петр Николаевич улыбнулся этому выражению смятения и виноватости в глазах друга и громко проговорил:
— Чего же вы стоите? Проходите, пожалуйста.
Сегеркранц и Данила вошли.
— О! — изумленно воскликнул Сегеркранц. — «Чины оставлять за дверями». Это, собственно, как понимать?
Из гостиной вышла Наденька, и Сегеркранц ринулся целовать ручку.
— Надежда Рафаиловна! — играя глазами, говорил Сегеркранц. — Глядя на вас, невольно вспоминаешь романс «Как хороши, как свежи были розы»!.. Честное слово офицера, вы восхитительны! В офицерском собрании по вас соскучились. Все не могут забыть, как вы пели «Соловья». И правда, сколько в вас… очарования!
В это время солдаты, узнав по голосу капитана Сегеркранца, не на шутку испугались. Не за себя боялись они. Страшно было за поручика: как почетных гостей принимает у себя солдат батареи. Больше того, отдает нижним чинам предпочтение — сначала принял их, а потом уж офицеров. Как тут не закипеть спесивой Сегеркранцевой крови!
Васильев и Олейник выскочили в прихожую, едва не сбив с ног капитана Сегеркранца, стоявшего к ним спиной.
— Прощевайте пока, ваше благородие! — пробормотали они растерянно и, схватив шинели, опрометью кинулись к выходу, так что Петр Николаевич не успел и слова вымолвить.
— Вот и видать, что они чины оставили за дверями: не приметили капитана! — с плохо сдерживаемым негодованием произнес Сегеркранц.
Петр Николаевич прищурился и ответил с язвительной холодностью:
— Напротив, они только вас и приметили, оттого и припустили аллюром в три креста!
Рассеивая неожиданно возникшую напряженность, Наденька взяла Сегеркранца под руку:
— Прошу, господин капитан.
Сегеркранц весь дрожал от злости и оскорбленной гордости. Этот сумасброд Нестеров ведет себя крайне подозрительно и бестактно. Заводит какие-то шашни с солдатами, приглашает их к себе, как равных. Да за один этот мерзкий плакатик по поводу чинов, если доложить генералу, строжайшее наказание последует. И пренепременно надо сообщить о нем его превосходительству. Это же опасный подрыв воинского устава, семена смуты, порожденные недавней революцией!..
Капитан Сегеркранц вознамерился было демонстративно уйти — не сядет же он, в самом деле, за стол, где только что грызли кости и сморкались в рукав канониры и бомбардиры-наводчики.
Но власть над ним госпожи Нестеровой, этой маленькой женщины, почти девочки, с лукавыми карими глазами на белом, столь же нежном, сколь и энергичном лице, делала невозможное возможным: он громко рассмеялся и прошел в гостиную.
— Господа! Вы не слышали новость? В сегодняшнем «Утре России» напечатано интереснейшее известие: французский летчик Луи Блерио перелетел через Ламанш!..
С некоторых пор Наденька стала замечать, что с Петром творится неладное. Он стал молчаливей, строже. Задумчивость часто ложится на его лицо грустными тенями.
Наденька не распрашивала его, зная, что он не выдержит и откроет ей все, но это терпеливое ожидание стоило ей немалых душевных усилий.
В глазах его появилась какая-то незнакомая угрюмость. Наденька испугалась этого нового в Петре. Она чувствовала, что какая-то жестокая, непонятная сила отнимает у нее Петра, увлекает его все дальше и дальше от семьи, от первых солнечных лет ее замужества, когда над головою Наденьки не было ни одного облачка.
Холодея сердцем, она готова была кричать от боли, от горькой женской обиды. Но, взглянув на исхудавшее лицо мужа, она с ужасом сознавала свое бессилие.
Говоря с ней, Петр временами задумывался, прислушиваясь к самому себе, точно в нем жило нечто очень дорогое, хрупкое, и она одним лишь чутьем угадывала, что то, о чем он думал в эти минуты, сильней его привязанности к ней, значительней.
Может, его изводит безумная, юношеская еще, греза об изобретении своего аэроплана? Нет, он слишком много сил отдает батарее, чтобы еще оставался досуг. А может быть, отсутствие времени и гнетет его? Но почему он молчит, почему не поделится с ней?
Гордость и еще что-то необъяснимое ею самой заставляли молчать и ее. Неужели Петр остыл, очерствел и пылкие клятвы юности остались лишь в воспоминаниях?.. А что если Петр… влюбился? Да! Влюбился в какую-нибудь женщину… Разве не случается таких историй?.. Сегеркранц как-то обмолвился, что «видел Петра Николаича на Светланке с восхитительной японочкой. Впрочем, — добавил он, — возможно, мне почудилось…»
Наденька рассмеялась тогда, не желая выдавать своей ревности, но, оставшись одна, проплакала весь вечер.
Вот и сегодня… Скоро уж полночь, а Петра все нет. В полуоткрытое окно тихо шептал что-то ветер. Сонно шелестели листвой клены.
Было ли это полудремой или мимолетным воспоминанием, но Наденька вновь увидала себя шестнадцатилетней.
Петя учился уже в Михайловском училище, тоскливо тянулись первые недели разлуки. Все в доме напоминало Петра — и дрозды, и соловьи, и голуби, казавшиеся сиротливыми и хмурыми. Как-то приснился ей сон: Ока. Лодка. И Петя сидит рядом. Алый парус — словно крыло лебедя, озаренное закатом. Вода бурлит, бьется о борта, и ветер щекочет уши не то стоном, не то буйной песней.
Ах, как хорошо, как сладостно было лететь по зеленым ласковым волнам реки! Ветер обвевал лицо водяной пылью, пахнувшей водорослями и кувшинками. Петя пел, смеялся и дурачился, бросая в нее мокрыми и мягкими, как шелк, кувшинками. И вдруг у Наденьки закололо в ушах, острая, пронзительная боль не проходила. «Продуло ветром, — сказал Петя. — Надень платок!»