— А обязательная пощечина на Пасху парху… Миленький обычай. А теперь мы их бомби, отапливай!
— Это как это так это вдруг это? Да плевать и прочие выделения — на них! К москвалымским скалам бурым обращаюсь с бурым калом! Чтоб им мягкий балкон на голову свалился!
— Спохватились они, когда лица наши закрыты ладонями…
— Мда, позднее раскаяние… Маляры на лестнице!
— Кстати, чо там колымосковчане нынче — рубанками шаркают шибко, подводы с грифелями на грифонах возят — строят под забором свой Уранский Собор? Сорок телег! Жду не дождусь, когда закончат — и уйдут изжито под воду…
— Что мы, Москвалыми наизусть не знаем — заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и поминай как звали — классика! Лемурия! Или — малярия?
— Колымосква — коллективная мадам Иванова, глядь.
— О, образина великая ванячья в онучах вонючих — ворвань небесная могучая, рвотня господня прекрасная, срань ангелиаволова, мочевидная, невероятная… Мотня висячая, занюхивающая драпом…
— Ах, этот запах гниющего паха и вечно совершающегося туалета в тухлом брюхе дохлого левиафана! И снежок, знаете, кропит этак, нисходит, белужка. Заметает мужицки, несет — пурген… Чудны-юдны дела твои, Главпур Божье…
— Так я же и сужу — опять Колымосква возникла, мираж забытый, на колу мочало…
— А мы-то думали, что навсегда потеряны для Москвалыми, и скрипочки перекованы на лучины…
— Что ж, вновь в таинственно сверкающую ложу за печкой — сверчком без мастерка петь про припечек и сурка?
— Помню, иду я с корзинкой из посылочной в ларь, ну, за пряниками — свежих гнилых подвезли, а навстречу мне из оперчасти — волковой, околоточный рабинович!.. Ну, само собой, ломаю шапочку…
— О, Колымосква тех лет! Елань безлапая! Помните, дверь в избушку за ночь снегопадом завалит, а тут ейный муж с полюса под градусом — так через крышу в подштанниках вылезаешь, в сугроб ныряешь, разгребаешь, хохочешь… Тяжелый снег!
— Помнится, перед Изходом пол-Колымосквы истоптал — хотел новые валенки купить. Предлагают один левый, и тот рваный! Так и ушел ни с чем, в чем был.
— Мидраши приоткрывают, что плод в чреве матери похож на свиток Книги — он видит мир от края до края, и над головой его незримый светильник, и он знает всё и вся, но когда вылезает на свет, как запятая «юд», то ангел тут же ударяет его по губам — видите, у нас остается ямочка над верхней губой — и мы забываем. Мы, Семеро Памятливых, по прошествии должны забыть Колымоскву… Вспомянем ее жалобным воем!
— Маклак, тихо! Шекет, шкет!
— Да утомил он всех вокруг со своими мидрашами… Рот за ушами…
— Пошел ты в Книгу блох ловить! Ступай читай!
— Ша, штиль! Тишина уже!
И., как положено, стоял недвижимо, уклоняясь от зла, внимал внимательно, зевая вовнутрь равнодушно — э-эх, вашу лапшу в нашу кашу, я знал, что у Мудрых и властных другая еда и одежда, но думал, что и книги и музыка у них другие, а тут та же пыжа за семью печатями, вчуже плетут кружеса, нежелание вложить в кружку кратко и яствно — смотрел с уважением, моргал понимающе, чем подтопил дедков ледок.
— Чем языком мести, ты вперед лучше Старших Свыше дальше послушай, — обратились к нему добродушно и положили четыре пальца на губы, то есть запечатай уста, сынок, и истовым иноком слушай послушно, что тебе говорят.
— Ты ж в полнейшем неведении… А в Книге зримо сказано: «Я тебе покажу!» Так слушай…
«И было. Когда с гневным газетным шуршанием кожистых крыл и грозным рыком репродукторов вполз на брюхе преужасный 52-й Год Дракона, выполз огненный гад — и народ, осерчав, поднялся на борьбу с косматой силой темною, восстал как на пожар как один — гражданин Рюмин и князь Вышинский, малешко, вполуха навести шороху, ну-с, разогнул он могучую сервильную спину, качаясь, как гумно в проруби, и дубина этой дубины, то ись гнева его, гуманоида, сулила уже вот-вот опуститься, но не попустил Господь-благодетель, и вот в оттепель, когда выл ветер, послал Лазаря, сына Моше, и тот вышел, пошел и вывел избранных из снежной пустыни, и учредил Республику, и назвал ее БВР… Ибо давным-давно, в допотопье, на одном из протонов, не то электронов жила-была ДВР — Дальне-Восточная Республика, про которую эйнсофнарком Уль-Бланк с гордостью прокартавил, как припечатал: «Далекая, но нашенская». А тут как тут как раз образовалась — БВР. И встала лагерем». («Краткий курс истории БВР»)
Было ль, не было ли, а августовским вечером, в теплый дождик, когда так чудно пахло придорожной пылью и зазаборной сиренью, Лазарь отворил калитку на Ближней Даче («щеколду закройте, пожалуйста, за собой», — вежливо попросил охранник, из студентов, откладывая газету), поднялся по скрипучим ступенькам, прошел через веранду и толкнул обитую ватным одеялом дверь. Пустое ведро, задребезжав, покатилось по полу. Пыльная слабая лампочка на длинном шнуре качнулась на сквозняке. Накурено, мусор. Изваяние Бланка в углу — цыгарки гасили о мраморную лысину, вкручивая герцевича. Флора в банках на подоконниках — цветы засохлые бессмертника. Три-четыре провалившихся стула. На столе, с которого давно ордой содрано сукно, чтобы употребить его на подкладку халата — отнюдь не поруганная Колымосква в гробу, с венчиком во лбу, упаси и избавь, а просто стояла сковорода с остатками яичницы с салом, валялись хребты воблы, обгрызенные жилы говяда, корки хлеба, стаканы, в одном — окурки и пепел, в бутылке еще немного оставалось. Маланья, пригорюнившись, со стаканом в руке сидел на толстом сосновом чурбаке, накрыв его своим расплывшимся организмом, и смотрел на огонь в железной печурке. Стрелок охотился на прусака, рысящего меж мослов, и пытался метким щелчком сбить его наземь. При этом ногой он, чугункин всадник, ворошил и валил пустые бутылки под столом. Каменный Зад, выпуча глаза и молотя руками, договаривал какие-то перлы Козлику и Хрящу. Лысаря вот что-то не было — опять по бабам-девкам, лавры рвать, неугомон? Одеты пестро — кто в мундире, кто в камзоле, кто в кольчуге, кто в теплой перпендейке. Компашка такая, что прямо на плашку! Мытые руки, горячее сердце, холодная водка, черешневый мундштучок. Сам Сапожник, как всегда, похаживал вдоль стола в штанишках с красными полосками и в резиновых сапожках, опустив голову и запустив руку за отворот френча. Нынче не в вонючих чувяках с шерстяными носками — уже цивилизационное достижение. Когда дверь заскрипела, он вздрогнул и быстро обернулся. Боится! И правильно.
— A-а, Кожевник, — сказал он, бегая барсучьими глазами. — Молодец, что пришла. Садысь, дорогой.
— Ну-ка иди сюда, — сказал Лазарь сквозь зубы. — Ну-ка выйдем на веранду.
Он схватил Сапожника за рукав, за дряблую сухую ручонку и, уже не сдерживаясь, потащил за дверь.
— Ты что же это, а? — зло выдохнул он, припихнув Сапожника к перилам. — Как что — так Кожевник, а как пить — то втихаря?! Ты что, отец родной, затеял? Ты забыл, что ль, все? Память отшибло? Так я тебе мозги вкручу обратно!..
Дверь распахнулась от пинка, и на веранду, пошатываясь, вывалились остальные придурки. Меж берез вожди косые, тонкошеии — товарищи Чубарый, Гнедой и Заседатель. Толкованище Апокалипсиса на Даче! Сходняк на сквозняке. Сапожник тотчас ободрился, лицо его опять обрело выражение всегдашнего горделивого идиотизма («Ну, полный же паран, — расстроенно подумал Лазарь, — ну как с таким работать?»), и он, боком отходя вдоль перил, вдруг гортанно крикнул:
— В дом эдэм! В дому пагаворим!
Эдэм, эдем, вздохнул про себя Лазарь, эх Сосо таксякий, каха-каха, Кац среднего рода, черствый и жесткий батоно, толоконное лобио, товарищ Паро как-никак во всех отношениях, Бар-Коба ты наш второй, шени деда, поручик джугсон, парсуна восковой персоны, Йоси Пелед — если им вдолбить по-настоящему, по первоязыкознанию… Тут тонкая рябина! Вот был он, по сказкам, в ссылке с Яковом Смердловым и плюнул тому в тарелку с супом. Тот брезгливо отодвинул, а Сосо усмехнулся в усы — а, обоссался! — и съел его порцайку. Замечательный бузин! Плюнуть в суп Иакову — это надо додуматься (надо, чтобы подсказали), это пойти другим исавом. А после Колымосква у него спьяну отсосала, и стал подворотный циннобер — И.Стал, тов. Ста, генералиссимус-симплициссимус, кандидобобер, Властелин Убогих, Погромовержец (как мы его дражнили), Угрюм-Бур, Бен-Иссарион, до хрена кликух у Пахана — и ведь из фанерки вырезан, а фанаберия зато!.. Вечно раздраженный, попыхивающий. Психический. Головой в паранойе тяжел. Шаги скаженьи! Кем себя воображает — непонятно… Возможно, засел у него, выгнанного семинариста, в мозговой соломе диктант «Образ Авраама, отца народов» (садись, двоидзе) — и не выковырять теперь из диктатора, увы… Подручного императора кличет «Ти, Берий» и рассказывает на минхерском про Акатуй Кесарийский, где зубы крошатся от бери-бери…